Девен Блум, неудачно когда-то женившийся и ушедший из семьи по причине непостоянства, проживал в скромной комнате общежития для ветеранов войны во Вьетнаме.
Жизнь Девена иногда приобретала вид бессмысленный борьбы с кажущимися выпуклостями. Ему нравилось бывать на городской ярмарке и потихоньку протыкать воздушные шарики, он даже вёл счёт надутым победам и число это было значительно: 2578 лопнувших против 27 непроткнувшихся. Дети, конечно, пугались и плакали, их родители крайне возмущались, но Деву удавалось уйти незамеченным и радостно переполненным сдутым счастьем.
Сдутое счастье давалось легко и непринуждённо, стоило лишь иглой коснуться натянутой поверхности шара, как тут же из него вылетал незаметный воздух, сопровождаемый хлопком, который Дев так обожал.
Шары всегда были разные, яркого, ослепительного цвета и даже стонали от нетерпения до тех пор, пока мистер Блум проткнёт их мгновением и подберёт с земли часть некогда растянутого тела. Дев складывал кусочки цветного счастья в картонную коробку и поздними вечерами с удовольствием разбирал у себя в постели, иногда используя вместо лёгкого одеяла, представляя в объятьях чего-то очень хорошего.
Непроткнувшиеся шары добыть для коллекции было гораздо сложнее, практически невозможно – они были преисполнены необъятным счастьем, а его не так-то просто стащить из рук ребёнка. Тогда Девен применял ножницы – резал бечёвку и, охваченный диким безрассудством, погружённый в бездну игольчатых искр, издаваемых шариком, летел домой. Таких событий было безумно мало и Блум ценил их крайне возвышенно.
Прохожие, попадавшиеся на пути, разлетались в разные стороны, ему нипочём становились любые преграды, лужи покидали тротуар из-под его ботинок, потому что накатывала эйфория чего-то сбывшегося, словно это чего-то становилось смыслом существования Дева.
Он влетал в опустошённую комнату и хватался за особенную иголку, покрытую шерстью, оставшейся после линьки джунгарского хомячка и медленно, смакуя каждое движение острия, вводил в замкнутый воздух. Шарик с восторгом поддавался на вынужденное вторжение, ложился разорванной шкуркой на выцветший прикроватный коврик.
Повреждённую кожу Блум снабжал датой, временем и немедленно отправлял в сейф с человеческий рост. По вторникам нечётных чисел Дев устраивал себе праздник – входил в бронированные стены и трепетно относился к останкам неповерженного счастья, переполнялся радостью и слегка повизгивал от застойного удовольствия.
Потом ему в голову пришла мысль объединить мелкие обрывки в единое целое, заполнить вакуумом и войти в него, как входил по вторникам нечётных чисел в сейф, ощутив отсутствие себя и всего того, что его создавало ежедневно – болтающийся на верёвочке шарик.
Дев сомневался в правильности решения, потому что, выполнив его, мгновенно прекращался весь смысл его невероятной коллекции и охоты на её трофеи.
Но он решил попробовать.
Накупил кучу клея, ниток – всё, что могло вернуть его разлагающую сознание страсть, но в гораздо большем объёме и количестве получить удесятерённую кучу умоповреждающих эмоций.
Блум принялся за дело. Счастливая кожа оказалась неустойчивой к едким клеям – растворялась и распадалась на тягучую субстанцию, ценные обрывки, добытые множествами днями и мгновениями, утрачивали свою меркантильность овладеть Девом и становились бессмысленными резиновыми ошмётками.
Он выбился из сил, терпения и себя, но не мог отказаться от столь повергающей его в безвоздушное пространство идеи. Блум перепробовал все клеи, какие только мог купить на свои скромные вьетнамские пособия, но результатом множества попыток оказалась куча обезличенного счастья, представляющего собой изжёванные, липкие, ползучие беззвучия.
Всё, что владело и управляло Девом половину его жизни, оказалось навсегда утраченным и к тому же издавало скорбный запах ядовитых химических разложений. Но он не торопился от него избавиться – слишком велика и необъятна оказалась потеря, на которую была поставлена глубокая и невыносимая идея – быть частью вакуума, где дыхание колышется в противовес безвоздушному пространству, где нет идей и смысла к ним как бонус в день Sale. Где нет смысла дышать, нет смысла к чему-то идти, нет смысла раздвигать своей жизнью пустынные улицы.
Блум стал не тем, каким был ещё пару месяцев назад. Ему оставалось что-то сделать для пустовавшего сейфа с человеческий рост. Но шариками заполнять металлический грот пришло решение прекратить, ибо финал предыдущей версии повлёк за собой капитуляцию сражений, отсиживаться в тылу Дев не желал, потому что совсем рядом, под прикроватным ковриком пролегала линия фронта и последний, случайно обнаруженный лоскуток оранжевого счастья.
Весна бешено колотилась в глазах мистера Блума, частично растворяясь в кадыке. Она вливалась в уши, заполняла собой рот и плавно глушила ёмкости лёгких Дева.
И он, влекомый отдать последние почести липкому телу, пошёл в заключительный раз на городскую ярмарку, устраиваемую мэрией города в честь ветеранов вьетнамской войны.
Шары переполняли воздух гелием, облачённым в яркие тона праздника, но Дев разбивал их своим равнодушием, они лопались сотнями, тысячами, упаковывая хрупкими хлопками движение, ворочающее тусклую массу и оседали пустыми хлопьями на прилавки с товаром.
Случайно под толстым слоем резинового снега мистер Блум увидел что-то удивительно похожее на некогда живые шарики – оно стояло ровно в ряд и пестрело неравномерным количеством силуэтов. Деревянные игрушки любознательно вперились в его взгляд и разыгрывали своим улыбками, точечными глазами и ноздрями.
«Русские стандартные игрушки» - весело вскрикнул торговец, насмерть перепугав Дева. Он отскочил в сторону и хотел бежать по лужам, как прежде, оставляя в них ботинки, лёгкие и глаза. Но передумал, потому что точки, упавшие в него, прокалывали насквозь.
Он осторожно вернулся к продавцу и узнал, что деревянные кругляшки – старинные русские матрёшки, стандартно извлекающие друг друга из себя в определённой очередности, соответственно размерам лакированного тела.
«Будет чем заполнить пустоты моего сейфа, которые временно заполняю я сам. Странно, но как нельзя кстати мне важна совместимость моей бездны с множествами безднами крошечных кукол, которые увеличиваются в счёте по мере возрастания пустоты».
Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.
Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор
полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.
Звук – форма продолженья тишины,
подобье развивающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, – пока аплодисменты
их там не задували – светлячки.
Но то бывало вечером, а днем -
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии – колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,
с отчаянья – но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов – ампулы ж, как светочь
шестнадцать озаряли... Зеркала
дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав
его за разложенье колектива,
уволили. И, выдавив: «говно!»
он, словно затухающее «ля»,
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее – доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.
___
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уходившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию «Каскад».
Шел Новый Год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий «Тбилисо».
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
«Каскад» был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: «Альберт» и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
«Как ты здесь оказался в несезон?»
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки – как белки из дупла.
«А сам ты как?» "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный – осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
«Ты здесь один?» «Да, думаю, один».
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи – и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
«Высокую-высокую луну».
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.