Приходит, значит, Пётр Ильич Чайковский в консерваторию им. П. И. Чайковского, в каморку, что за актовым залом. В каморке сидит компания, пьёт шампанское, о музыке разговоры ведёт неспешные.
И молвит им Пётр Ильич: вальс, мол, новый написал, к опере “Иоланта”.
И вся эта Могучая Кучка радостно так поднимает по очередному фужеру и восклицает: просим, просим!
Пётр Ильич подходит к камерному симфоническому оркестру, раскладывает ноты по пюпитрам, объясняет что-то дирижёру. Дирижёр кивает и понимающе подмигивает Петру Ильичу.
Могучая кучка требует: Маэстро, музыку!
Волосатые лабухи ударяют по струнам и извергают этакий заводной рок-н-ролл, типа “Roll Over Beethoven ”.
Могучая Кучка срывается с мест, роняя монокли, опрокидывая свечи, бокалы с недопитым шампанским и пускается в пляс. Встаёт облако закулисной пыли, дребезжат хрустальные люстры.
С последним аккордом все эти уважаемые мэтры устало валятся в кресла, вытирая пот кружевными платочками и поправляя съехавшие на бок бабочки.
Все композеры по-братски хлопают Петра Ильича по плечу и выражают своё восхищение.
Но тут зашевелился проснувшийся от грохота в своём уголке Антон Григорьевич Гробенштейн. До той поры он мирно спал, перебрав шампанского.
– Да ты что, Петя, какой же это, к такой-то матери, вальс? То цэ ж… как его… рок-н-ролл, век бемоля не видать!
– А ты, пархатая морда, молчи, коль ни хрена в музыке не понимаешь, – зачушковали Антона Григорьевича коллеги по цеху. Поди, мол, лабай свою Хаву Нагилу. Иле там, Семь сорок.
– Дык я ж и не еврей вроде как, я ж… таки немец обрусевший, – пытался оправдаться Антон Григорьевич.
– А нам один хрен, коль поперёк воли народа встал. Молчи, жив пока…
– Товарищи, товарищи, да как же так? Волюнтаризм, панимаишь… – пытался вставить слово Антон Григорьевич.
Но ничего он никому не доказал и был напоследок освистан. Удалился Антон Григорьевич из почтеннейшего собрания в крайнем смущении и навящивом недоразумении.
****************************************
На следующей неделе встречает Антон Григорьевич Чайковского в салоне Анны Павловны Гровер. Улучив момент, подходит так к нему наедине и спрашивает:
– Петь, а что это было-то? Неделю назад, в консерватории имени Чайковского? Я чего-то не понял…
– Да сам не знаю, как получилось, – отвечает Пётр Ильич. – … потом только допёр, что ноты перепутал. Когда я чесал в Америке, выступал там, понимаешь, в Вашингтонской филармонии им. Элвиса Пресли. В каморке, что за их актовым залом пил какую-то техасскую самогонку с Чаком Берри. Ну и перепутали мы с ним файлики – он взял мою “Иоланту”, а я его рок-н-роллы.
Когда Антон Григорьевич возвращался домой, к брату Николаю, от Анны Павловны Гровер в своём ландо, стоя в московской пробке, свербило у него в мозгах шибко. Нет, тут что-то не то… что-то не сходится. Техасская самогонка… филармония им. Элвиса Пресли… Петя? … нет, не то…
Только на утро, похмеляясь от шампанских излишеств вчерашнего вечера, Антон Григорьевич понял, в чём прикол. Разводя в пивной кружке три ложки бразильского растворимого чёрного кофе, посмотрел он на вертящуюся чёрную жижу с жёлтенькими пузырьками, представил всю тяжкую судьбину чёрных афроамериканцев на хлопковых плантациях Техасщины, и понял. Да этот же уголовник черномазый, в такую-то мать, и нот-то, поди, не знает! Тем более аранжировать для камерного симфонического оркестра?... да ни в жизнь!!!
Обиделся Антон Григорьевич на Петра Ильича. Опять развели старика на мякине братья по нотному стану. И надо ж было купиться… который уж раз… и всё неймётся… Нет, шампанского много пить нельзя, Антоша, бубнил он себе под нос. Вредно для здоровья. И имиджа.
****************************************
И решил Антон Григорьевич так. На следующей неделе пойду-ка в салон японской поэзии известной московской гейши мадам Накасику Дайто. Прочту там на хайдзинских чтениях сонет Шекспира из 14 строчек и выдам за японскую хокку. Скажу, мол, мода такая пошла. В лучших домах Киото и Осаки именно такие хокку сейчас и читают. Нет, не сонет. Всего “Евгения Онегина”. От корки до корки. Именно так и сделаю, подумал Антон Григорьевич.
Но одного он не учёл. Запомнить всего “Онегина” даже у такого талантливого старика, как Антон Григорьевич, никакой оперативной памяти не хватит.
Словно пятна на белой рубахе,
проступали похмельные страхи,
да поглядывал косо таксист.
И химичил чего-то такое,
и почёсывал ухо тугое,
и себе говорил я «окстись».
Ты славянскими бреднями бредишь,
ты домой непременно доедешь,
он не призрак, не смерти, никто.
Молчаливый работник приварка,
он по жизни из пятого парка,
обыватель, водитель авто.
Заклиная мятущийся разум,
зарекался я тополем, вязом,
овощным, продуктовым, — трясло, —
ослепительным небом на вырост.
Бог не фраер, не выдаст, не выдаст.
И какое сегодня число?
Ничего-то три дня не узнает,
на четвёртый в слезах опознает,
ну а юная мисс между тем,
проезжая по острову в кэбе,
заприметит явление в небе:
кто-то в шашечках весь пролетел.
2
Усыпала платформу лузгой,
удушала духами «Кармен»,
на один вдохновляла другой
с перекрёстною рифмой катрен.
Я боюсь, она скажет в конце:
своего ты стыдился лица,
как писал — изменялся в лице.
Так меняется у мертвеца.
То во образе дивного сна
Амстердам, и Стокгольм, и Брюссель
то бессонница, Танька одна,
лесопарковой зоны газель.
Шутки ради носила манок,
поцелуй — говорила — сюда.
В коридоре бесился щенок,
но гулять не спешили с утра.
Да и дружба была хороша,
то не спички гремят в коробке —
то шуршит в коробке анаша
камышом на волшебной реке.
Удалось. И не надо му-му.
Сдачи тоже не надо. Сбылось.
Непостижное, в общем, уму.
Пролетевшее, в общем, насквозь.
3
Говори, не тушуйся, о главном:
о бретельке на тонком плече,
поведенье замка своенравном,
заточённом под коврик ключе.
Дверь откроется — и на паркете,
растекаясь, рябит светотень,
на жестянке, на стоптанной кеде.
Лень прибраться и выбросить лень.
Ты не знала, как это по-русски.
На коленях держала словарь.
Чай вприкуску. На этой «прикуске»
осторожно, язык не сломай.
Воспалённые взгляды туземца.
Танцы-шманцы, бретелька, плечо.
Но не надо до самого сердца.
Осторожно, не поздно ещё.
Будьте бдительны, юная леди.
Образумься, дитя пустырей.
На рассказ о счастливом билете
есть у Бога рассказ постарей.
Но, обнявшись над невским гранитом,
эти двое стоят дотемна.
И матрёшка с пятном знаменитым
на Арбате приобретена.
4
«Интурист», телеграф, жилой
дом по левую — Боже мой —
руку. Лестничный марш, ступень
за ступенью... Куда теперь?
Что нам лестничный марш поёт?
То, что лестничный всё пролёт.
Это можно истолковать
в смысле «стоит ли тосковать?».
И ещё. У Никитских врат
сто на брата — и чёрт не брат,
под охраною всех властей
странный дом из одних гостей.
Здесь проездом томился Блок,
а на память — хоть шерсти клок.
Заключим его в медальон,
до отбитых краёв дольём.
Боже правый, своим перстом
эти крыши пометь крестом,
аки крыши госпиталей.
В день назначенный пожалей.
5
Через сиваш моей памяти, через
кофе столовский и чай бочковой,
через по кругу запущенный херес
в дебрях черёмухи у кольцевой,
«Баней» Толстого разбуженный эрос,
выбор профессии, путь роковой.
Тех ещё виршей первейшую читку,
страшный народ — борода к бороде,
слух напрягающий. Небо с овчинку,
сомнамбулический ход по воде.
Через погост раскусивших начинку.
Далее, как говорится, везде.
Знаешь, пока все носились со мною,
мне предносилось виденье твоё.
Вот я на вороте пятна замою,
переменю торопливо бельё.
Радуйся — ангел стоит за спиною!
Но почему опершись на копьё?
1991
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.