— Вот на сёмгины кишки ловить, это даааа... На сёмгины кишки знатно клюёт! Мешками уносил!
Странно было слушать поучения бывалого рыбака с пятью рыбками в целлофановом кулёчке, который стоял надо мною и учил, как ловить. Я же сидел и чистил рыбу. Килограммов десять, не меньше. Он уже так многому отечески меня научил, что я искренне не понимал, заглянул ли он хоть раз в мой садок. Не, не мог не заглянуть. Собственно, однозначно заглянул! Ведь именно с этого и начался наш диалог (или его монолог)…
— Ну, как клёв, мужики? Есть хоть что-нибудь?
Я бросил очищенную рыбку в ведро, положил нож, вытер руки, встал, потянулся, с трудом разгибая затёкшую спину. Посмотрел на мужичка оценивающе. Позволил лёгкому недоумению приподнять мои брови и после блестяще выдержанной паузы сказал… нет, я молвил (именно так):
— Да, клюёт понемногу.
При этом широким движением я обвел рукой окрест, небрежно, но с достоинством указуя на яркие признаки состоявшегося клёва. Нет, я должен перечислить попунктно, чтоб было понятно. Передо мной в садке лежала рыба к чистке — килограммов три, в ведре вверх брюшком плавала уже очищенная — килограммов пять. Друг поодаль колдовал над битком набитой коптильней. В довершении картины из трех закинутых удочек только одна стыдливо замерла в ожидании. У одной поплавок выделывал замысловатые круги, периодически чуть погружаясь в воду — мелочь, наверное. А мой длинный мах с боковым кивком аж подпрыгивал. Кивок дёргался, держа рыбу на коротком поводке — эта покрупнее будет. Причём, самое главное, я знал, почему "молчит" первая удочка. Потому что там наживки нет. Я её просто так закинул, чтоб не мешалась. Она своё сегодня уже отработала.
— Ой! У тебя клюёт! — мужик ткнул концом сложенной удочки в сторону моего пляшущего кивка.
— Ага. — я был невозмутим.
— Да, раньше здесь не такая привередливая рыба была...
«Чёрт, не склалось», — подумал я. И не надо меня исправлять! Я очень хорошо знаю, как надо говорить. Но вот про такие случаи уместно сказать именно так: «не склалось».
— Не склалось! — вставил я, не поднимая глаз, в развернувшийся монолог рыбака.
— Что? Что вы сказали? ― от удивления он перешёл на «Вы»
— Нет-нет, ничего. продолжайте!
— Ну так вот, а лучше всего клюёт на сёмгины кишки. Мешками отсюда уносили...
Я, тем не менее, продолжил думать свою мысль. А ведь именно так — «не склалось». Скажешь «не сложилось» — не по-живому как-то звучит, книжно. Судьба может не сложиться, обстоятельства. А про мелкие нестыковки это «не склалось». Это так же, как, когда водитель «тупит», крикнуть «да ехай, ты, уже!», имея ввиду «да езжай, ты, уже, козлина!». Вот, видите, говоря «езжай», мне просто необходимо было вставить «козлина» или что-то типа этого. Почему? Просто не хватает смыслового ударения — эмфазиса. Просторечие как-то помогает расставить точки над «и». А однажды мне сделали замечание: «Молодой человек, надо говорить «езжай», а не «ехай»!». Я почти онемел от изумления. Значит, меня можно воспринять и так. Я был так же растерян, как Николай Ростов из «Войны и мира». Помните? «Кто они? Зачем они бегут? Неужели ко мне? Неужели ко мне они бегут? И зачем? Убить меня? Меня, кого так любят все?» Я думал похоже: «Кто она? Неужели она не понимает, что все знают, как я хорош в русском? Неужели не понимает, что я нарочно?»
— Так вот. Как-то мы с кумом собрались.... А он печень нарезал говяжью тонкими полосками... Куриная шкурка уже кончилась...Супружница сёмушку купила непотрошеную.... из дома на всякий случай кишки прихватил. А вдруг? И, надо же...
А чего тут, собственно, удивляться? Можно и так меня воспринять, наверное. Вот, посмотрите на меня сейчас. Хрен знает, во что одет, весь в чешуе, грязный, потный. Бейсболка — в дырах козырёк (ну, люблю я её), под ногтями грязь... «Фу-фу-фу», ― как сказала бы моя дочь. Бомжара. Я чуть не начал объяснять даме, что я всё понимаю, что я умный! Вовремя спохватился, прыснул со смеху. Молодой ещё был, да...
— А потом, как наживил сёмгины кишки, и так и пошло, так и пошло. Так что, рекомендую!
— Зачем?
— Что, зачем?
— Зачем нам сёмгины кишки? — слово «нам» я постарался чуть выделить, намекая на наш улов.
— Ну как же! Клюёт просто офигенно!
— Мужик, нам больше не выдюжить! Нам «офигенно» нельзя — и так тяжело.
Мужик помялся, помаялся, постоял немного...
— А вы ведь на шкурку, да, куриную? Не, вот на сёмгины кишки было бы больше, намного.
— Мужик, рыбки хочешь? Нам, правда, девать некуда.
— Да не, ребята, не надо.
Ещё помялся чуть около меня, побормотал про обалденный клёв, который лет пять назад, вот на этом самом месте был — эх, не то, что сейчас — и ушёл.
Тем временем, первая партия копчушки приготовилась.
— Ну, чего, достал тебя рыбачок? — спросил Артём, раскладывая дымящуюся рыбу на газету.
— Злой я, наверное, — грустно сказал я, вдыхая чудный аромат.
Как всегда в этих краях, к вечеру ветер совсем стих. Стало прохладно, и мы придвинулись к коптильне; каждый молчал о своём. Кивок выпрямился и застыл, а поплавок всё ещё водило медленными кругами по безукоризненной глади отражённого неба. Осень подарила нам ещё одно рыбацкое воскресенье.
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.