И музыка и философия рождаются из тьмы, из мрака. Не из тени, нет, из темноты, из непроглядности, из мрака. А человеку нужен свет. Человек должен жить на ярком, постоянном, беспощадном свету, так,
Евгений Викторович был пенсионером и так давно, что его сын через год другой сам собирался перейти в тот же статус.
К слову сказать, сын и отец жили порознь в разных концах города, поэтому виделись не часто, но зато и не мешали особо друг другу своими привычками и непрошенными советами.
Все бы хорошо, но у пенсионера вдруг умерла жена, и ему стало очень одиноко.
Но вот однажды во дворе своего дома неподалеку от детской площадки, под столиком для любителей игры в домино, он увидел пушистого щенка и, подойдя поближе, наклонился, чтобы получше разглядеть его. Щенок тут же пришел в движение и заковылял в сторону человека, не сводя с него доверчивого взгляда выразительных, чуть на выкате, глаз орехового цвета.
Пенсионер поднял голову и покрутил ею вокруг, но никого похожего на хозяина собаки в поле зрения не оказалось. Наклонившись опять, старик погладил щенка, и тот, словно только этого ждал, благодарно в ответ лизнул ладонь. Растрогавшись, Евгений Викторович не долго думая взял симпатичного песика на руки и принес домой.
Всякий, кто заводил себе собаку, знает, каково это, когда дома появляется щенок - хлопот с ним не оберешься. Однако Евгений Викторович, - хоть он и ворчал время от времени, как без этого, - никаких особых неудобств не чувствовал. Мало того, с этого времени все его разговоры только и были что о своем четвероногом подопечном.
Его сын иногда гадал, какой пароды окажется подобранный отцом пес. То ему казалось, что щенок, с его бодрым и любопытным характером, явно принадлежит к охотничьим собакам, то он находил, что полустоячие уши со временем обязательно выпрямятся и станут совсем как у овчарки немецких кровей, а то окрас, шоколадный с подпалинами, наводил его на мысли о добермановых генах.
Через полгода, однако, все эти предположения развеялись без следа. Ни у кого не осталось никаких сомнений, что пес был чистокровных, так сказать, дворянских кровей, попросту говоря, обыкновенный дворняга. Но от этого привязанность к нему со стороны старика меньше не стала, и когда они выходили на прогулку, постороннему человеку даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять, оба они, пенсионер и собака, друг в друге души не чают.
Евгений Викторович назвал своего любимца Доном. Почему? Этого не знал даже сын. Да, откровенно говоря, никто и не озадачивался подобным вопросом, – назвал человек странным именем своего пса, значит, этому человеку так надо было.
Беда случилась, как и полагается, когда ее никто не ждал.
Как-то во время прогулки с Доном Евгению Викторовичу вздумалось купить свежую газету. Киоск стоял на другой стороне дороги. Когда они пересекали бульвар, старик, вдруг над чем-то задумавшись, не глянул по сторонам. И вот, только он ступил на проезжую часть, как Дон вырывает у него из руки поводок, выскакивает вперед и, крутанувшись, на месте заливается на своего хозяина неистовым лаем. От неожиданности Евгений Викторович отшатнулся, и вовремя. Обдав потоком ветра и едва не задев его, мимо него пронесся автомобиль.
Через миг, придя в себя, пенсионер глянул на противоположную сторону дороги, надеясь увидеть там Дона, словно тот мог каким-то волшебным образом избежать столкновения с машиной, и, конечно же, чуда не произошло.
Предчувствуя, что случилось нечто непоправимое, старик посмотрел в сторону, куда умчался злосчастный автомобиль и увидел своего любимца. Отброшенный ударом бампера он неподвижно распластался у бровки тротуара. Пенсионер поторопился подойти к нему, но ничего поделать уже было нельзя – пес был мертв.
Евгений Викторович бережно поднял Дона, принес домой, положил на палас посреди гостиной и, позвонив сыну, коротко сказал:
- Дон погиб, спасая меня.
Сын мало что понял из этих слов, но по тону отца почувствовал, что ему следует поторопиться с приездом к родителю.
Отпросившись с работы, он примчался к отцу и застал того совершенно раздавленным горем.
- Он под колеса бросился, чтобы я жив остался, - с убитым видом то и дело повторял отец, словно хотел, чтобы все, кто его слышат, прониклись величием поступка Дона.
Сын тем временем отыскал в квартире большой пакет и сложил в него останки самоотверженного пса.
- Где ты его похоронишь? – спросил Евгений Викторович.
- Папа, - укоризненно отозвался сын, - это ведь только собака.
- Да, конечно, - сухо согласился отец и стиснул зубы так, что на скулах заходили желваки.
С тех пор он никогда не вспоминал вслух о своем любимце. А через два с половиной месяца Евгения Викторовича не стало.
Обеспокоенный, что отец целый день не отвечает ему по телефону и не звонит сам, сын под вечер приехал к нему и застал его неподвижно лежащим на диване. Казалось, что отец спал, но дыхания не было. Лицо Евгения Викторовича было спокойно, а в ладони правой руки лежал телефон, заставкой на экране в котором была фотография Дона.
Рассказывая знакомым эту историю, сын всегда прибавлял в конце:
- Ненадолго он пережил своего четырехлапого товарища. Подкосила, видно, отца его смерть. Такая вот петрушка вышла, - и вздыхал скорбно.
Я, потерявшая недавно преданнейшего друга-собаку, понимаю и принимаю этот рассказ полностью, со всеми его человеческими и собачьими потрохами. Если уходит мохнатый друг потерпевших всегда двое - и собака и её хозяин. Спасибо за рассказ.
Кто-то, когда теряет домашнего любимца, заводит нового, а для кого-то потеря настолько тяжела, что боясь пережить второй раз такую же потерю, он никогда не решается снова ввести в свою жизнь четвероногого компаньона. У меня не хватило на это духу. Спасибо за отзыв.
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.