Пять лет назад он стоял у этого же окна таким же декабрьским вьюжным вечером. В большой комнате его одинокого дома на самом краю села. Пять лет назад он внимательно смотрел в конец длинной безлюдной улицы, где то загорался, то гас жёлтый ртутный фонарь.
Весёлые снежные струйки вились вокруг жёлтого фонаря, освещавшего тот поворот улицы, из-за которого должна вот-вот появиться она. Она появится непременно. Только не вот-вот, а, может, через полчаса. А, может, и через час. Она никогда не приходила вовремя. Она всегда задерживалась.
Она приходила обязательно. Каждую пятницу. Или, если не в пятницу, то в субботу.
Но приходила всегда. Когда говорила, что придёт. В мороз, в метель, осенью в самую грязь – приходила. И он пять лет назад всегда вставал у этого окна, погасив весь свет в доме, чтоб не прозевать её появление из-за поворота.
И он дожидался. Либо знакомый силуэт мелькнёт под фонарём, либо яркая фара её велосипеда прорежет осеннюю темень на том перекрёстке.
Зимой она всегда приходила пешком. Идти было неблизко, но она приходила. И когда, наконец, её тень только мелькнёт под жёлтым фонарём, он быстро накидывал фуфайку, совал ноги в валенки и спешил встретить её у калитки. Калитка тогда была другая, ещё от старых хозяев. Зимой её перекашивало и она, бывало, открывалась с трудом.
Что ещё было пять лет назад в такую вот декабрьскую пятницу? Он стоял и вспоминал, по деталям – что было тогда?
Тот фонарь уже сменили. Это тогда он – то потухнет, то погаснет. А сейчас там, на перекрёстке, сразу два ярко-белых китайских светодиодных лаптя. Хотя вокруг них так же вьюжит, как тогда, горят они вполне себе стабильно. Романтики поубавилось, подумал он грустно.
В тот декабрь у него была сильно натёрта нога. Ему приходилось на своих двоих добираться с этого конца села на работу. За четыре километра. Обувь он себе никогда подобрать не мог, носил что попало. И с непривычки натёрлась между пальцев ног такая скверная мозоль, что он с трудом доползал до своего небольшого свечного заводика. Свечного – это так, для красного словца. Вообще-то он был деревообрабатывающий. Тогда ещё не такой крупный, как сейчас. Сейчас это многопрофильная лесопромышленная компания, а тогда был – свечной заводик, одно слово.
И вот, запустив эту мозоль дальше некуда, он пошёл к хирургу. Хирург, долго не думая, вырезал мозоль, как говорится, не дожидаясь перитонита. Сейчас этого опытнейшего врача уже и нет в живых, царство ему небесное. Пандемия унесла.
И пандемии тогда никакой не было, мать бы её в перемать. Была тогда вырезанная мозоль, рана от которой ныла страшно. Он сидел тогда на больничном. Ровно пять лет назад.
В то время он не знал ещё ни Маши, ни Кати. Которые были у него после её ухода. Маша была после первого ухода, Катя – после второго. За пять лет много изменилось. В том числе и его взгляды на отношения с женщинами.
А чем отличаются Катя с Машей от неё? Их или её он хотел бы увидеть сейчас на том перекрёстке?
Её. Десять лет жизни отдал бы, чтобы было как тогда. И чтоб пришла бы она, а не эти две. Почему?
Их двоих он тоже любил не меньше, чем её. Не меньше, чем всех других, что были раньше.
Но вот её, а не других, он ждал лет тридцать. Именно её.
Другие – приходили и уходили, течение приносило и уносило. Всё диалектически объяснимо. Он их всех помнил и любил до сих пор.
А вот её он ждал с момента своего полового созревания. Он как-то знал, что дождётся. И дождался. Ему казалось, они были изначально ТАМ приписаны друг другу. Он сказал ей об этом.
Почему они расстались? Почему она через полтора года снова к нему вернулась, а потом опять ушла?
Эта история достойна целого отдельного рассказа. Это была в его жизни настоящая эпоха – Она. Давайте будем писать Её с большой буквы.
А сейчас он стоит у окна, в тёмный декабрьский вечер пятницы, и вспоминает, как это было ровно пять лет назад.
Маша, Катя… две по-своему неустроенные женские судьбы. Каких много. Он их очень жалел и любил каждую. Как мог. Но судьбы их он исправить не мог. Это людское стадо ещё не доросло до здорового благочестивого многожёнства.
Её судьба тоже была незавидной. Она, видимо, в глубине души ждала, чтобы он начисто бросил свою старую семью, отказался бы от всего, что его с ними всегда связывало. При этом понимая, что он никогда их не бросит. Де-факто бывшая жена, его дети – это часть его жизни, которую не выбросишь на свалку, не сдашь по гарантии. Даже не отодвинешь куда-то в сторону.
Вырезанная пять лет назад мозоль болела шибко. Он тогда не то, что до работы, он по избе порой ползал на четвереньках.
Она, приходя, старательно обрабатывала ранку, перевязывала. Приносила ему хлеба и молока из магазина, до которого он дойти своим ходом не мог.
Потом они любили друг друга до изнеможения.
Потом он слушал Её голос. Она ему могла рассказывать бесконечно про бытовые неурядицы, неподвластные Её слабым женским рукам. Про школьную успеваемость её детей, про бесчисленных Её кавказских родственников. Как она мечтала съездить к ним на Кавказ, где она ни разу не была, и всех их навестить. Он Её слушал как песню. У Неё было красивое нежное сопрано, замечал он, как всё же немножко музыкант. Правильная русская речь без единого сбоя, без единой стилистической ошибки. Филолог с высшим образованием.
Про родственников с труднозапоминаемыми именами ему было неинтересно. Но он слушал и слушал. Иногда давал ценные советы как Мужик. Мужиков с большой заглавной буквы, таких как он, в Её жизни просто не было никогда. Бог не дал.
Кот Моисей тогда ещё был очень мал. Это сейчас он огромный шестилетний верзила, которого боялись все его редкие гости. А тогда он был просто шаловливым котёнком.
Она называла Мойзика вражиной. Или вражьей мордой. За то, что этот зверёк получал часть его любви. На которую рассчитывала Она. Она имела на кота такой ревнивый зуб. В шутку, конечно.
Вот сейчас этот бегемот трётся у ног, тычась под его штанину. Потому, как из-под штанины веяло ароматное амбрэ бальзама для суставов, которым он намазал ушибленное на работе колено. Мозес пускал в ход всю свою настойчивость, чтоб добраться до вкусно пахнущего колена. Надо бы намазать ему капельку на лапу, подумал он. Пусть лижет свою.
Да, ещё у него были две стерилизованные кошки помладше. Тогда их не было. Они появились не так давно. Бывшая жена сдала на воспитание, пока в Крым на пару недель в отпуск летала. А обратно не взяла. Кошки прижились у него и никуда переезжать не собирались.
А тогда был только вражья морда.
Кошки к бальзаму были равнодушны и не мешали его воспоминаниям. Они в обнимку спали на кресле, предварительно жестоко подравшись.
Она никогда у него не оставалась на ночь. У Неё в квартире оставались Её дети, сын и дочь школьного возраста.
Был когда-то давно-давно у Неё один джигит с родины Её покойного отца. Мужем он Ей не был. Потому, что не смог найти то ли третью, то ли четвёртую жену и с ней развестись. А, может, не хотел.
Но стал отцом Её детей. Долго они вместе не протянули из-за огромной разницы менталитетов. Он был коренной кавказец, а она всю жизнь прожила и воспитывалась в этом селе. Была дамой чисто русского мировосприятия.
Чтоб не оставлять детей одних, Ей нужно было каждый раз, уже за полночь, проделывать обратный путь до своей квартиры в центре села. Это километра три, не меньше.
Он всегда Её провожал. Не до квартиры, но до безопасного места, откуда Она быстро добиралась сама по хорошей освещённой дороге.
В тот раз из-за больной ноги он не мог Её проводить. Это он помнил хорошо. Все три километра она по завьюженному селу возвращалась одна.
Он стоял и вспоминал Её эпоху. Не такую длинную, но, по его эмоциональным меркам, всё же эпоху.
Вспомнились почему-то жаркие июньские дни, года два с половиной назад. Их позднее купание на сумеречном пляже водохранилища.
Она очень любила купаться. Далеко заплывала, подолгу нарезала круги по тёплой воде. Звала его к себе, на дальние водные горизонты.
Он не то, чтоб не любил купаться. Он не любил долго быть в воде. Дольше пяти минут он не мог плавать. Это пошло из детства, когда он чуть не утонул, заплыв на середину Оки. С тех пор он плавал с удовольствием, но недалеко и недолго.
А Она подкалывала его, обзывала слабаком и трусом. В шутку, конечно. Она-то знала, что никакой он не слабак и не трус.
У него сохранилась Её редкая фотография на том пляже. Она не любила фотографироваться. Но тогда он изловил Её в кадр и удачно щёлкнул, всю мокрую, только что вышедшую из воды. Струйки бежали по Её смуглому красивому телу… Взгляд Её говорил – не надо фотографировать, Лёва, я склюю всю твою печень, вот только вытрусь полотенцем.
И вот, стоя так у окна, он настолько углубился в воспоминания, что ненадолго то ли впал в транс, то ли уснул. Снежный танец за окном, завывание ветра где-то в застрехе убаюкали его. Секунды на две-три, не больше.
И видит он в том коротком сне: появился Её силуэт под давешним жёлтым фонарём. И движется к дому.
Но Мойзик, мерзавец, упрямо домогавшийся любимого аромата, слегка царапнул его повыше щиколотки.
И он проснулся.
Открыв глаза, он мотнул головой и вгляделся в окно. Нет, всё тот же пейзаж. Ночь, улица, фонарь. Только без аптеки. Всё тот же белый китайский свет. Вьюга. На перекрёстке никого.
Но в том коротком сне он всё же успел произнести Её имя.
Напишите пьесу)Хорошая получится пьеса-с Вашей иронией, с юмором и печалью
Луиза, пьесу - это я не умею. Честно. Я думаю, это не так просто, как кажецца - пьесу. Это ж надо как-то и театр знать не по эту сторону сцены, наверное)
Да, хорошо...
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.