Если какая-нибудь неприятность может случиться, она случается обязательно.
Закон Мэрфи
Конечно же, надо не топтать ложные летописи, а писать летописи ПРОСТО, как таковые летописи. Но это – занятие профессиональное и весьма трудоёмкое. Одно только определение границ достоверности чего стоит! А отработка методологии! А тренировка невзыскательности взгляда, а подбирание подробностей честное и научно равнодушное! И главное, ведь, – открытая методология, доказуемость и проверяемость. Рифмы тут – пятая нога, тот завиток, ради которого и пренебречь можно сгоряча повседневностью.
Можно читать Тургенева, когда озлишься косноязычием и дерьмословием современников, – нужно даже! Но ведь слова несут смысл, как ни увёртывайся от того. А от чтения неопасливого, восторженного мировоззрение писателя подсознательно просачивается в нас. Просачивается в нас мировоззрение человека не дельного, рантье, а потому – ограниченного в накопленных фактах и смелого в суждениях о том, что представляется ему понятным в силу спрятанности от него, в силу инстинктивного нерассмотрения какими трудами иных людей даются блуждания его с ружьецом. И если в повседневности двух или трёхдневной мы и в силах руководствоваться здравыми мыслями, то в чём-нибудь более распространённом, в судьбах страны своей, например, мы уже автоматически отключаем трезвый рассудок, переходя с облегчением на мощную базу данных, заложенную в нас чтением или глазеньем. Мы перестаём думать, а начинаем перебрасываться формулами.
Но это – профессия. Профанам остаются дневники, которые, безусловно, имеют ценность, коли пишутся честно, то есть для себя, но которые подразумевают, что человек живёт в роскоши. Роскошь уединения и роскошь неторопливости, роскошь владения пером и роскошь сознания ценности собственной – не много ли? Кстати бы отметить и то, что люди, чьи дневники были бы интересны особенно, дневников не напишут именно в силу того, чем они интересны: вечная работа, а, стало быть, вечная нищета, спешка за фактами и перегруз на барщине, да ещё небрежение вычурностью – куда им ещё! А внятная запись околичностей работы – уже вычурность для текучки жизни, критическое отношение к самому себе, непременное у результативно работающих, и пренебрежение миром внутренним, отношение к нему, как к сортиру, где подолгу сидят только господа со склонностями, обязательно вырабатывается у тех, чьи суждения, как правило, имеют вероятность состояться. Такие люди знают происходящее досконально, выводы их просты и не глобальны, и потому верны, лишены созвучий и рифм – и потому не лишены логики. Такие люди чувствуют своё время. Но они как раз и не пишут дневников.
(У цивилизованных наций, я подозреваю, дневники заменяются национальными привычками, в которых и следует, вероятно, искать Бога. В привычках чистоплотности, например).
А как было бы интересно читать дневник андроповских, положим, времён. Дней мрачного удовлетворения и пасмурной ясности. Власть, не умея протолкнуть товар через райкомы и склады свои, попыталась вспомнить о чести, попыталась вырезать гангрену, а заодно и шугануть лоботрясов, тех, кто, собственно, и раздражал людей в Империи: инженеришек фарцующих, девочек конторских, мечтателей - тех, будущих реформаторов, а тогда – обычных общественников и туристов, за свободолюбие выдававших ненависть свою ко всякой упорядоченной деятельности. Империя была очень средневековой и очень литературной – она держалась на текстах. Уже – на плохих текстах. Попытка та ловить по магазинам и кинотеатрам тех, кто должен был отбывать срок на работе, внесла, помимо насмешки к убогости правящей, ещё и некое одичалое удовлетворение в души нормальных рабов её, работников... (Прав, прав Бродский в ненависти к языку нашему: раб и работник в нём – от одного корня!) Но она же и заставила нас НЕ ПОНЯТЬ, что единственный дельный генсек наш попытался взять за горло Орду и поплатился за это жизнью. Рабы обычные, усмехаясь, смотрели, как милиционеры и дружинники, конфузясь, выводили двумя пальцами из очередей за ИМПОРТОМ рабов свободолюбивых. Однако не сочувствовали отнюдь последним, потому, что прекрасно знали привычку свободолюбивых рабов аккуратно стоять в очереди к окошечку за невесть откуда взявшейся зарплатою, забывая на время о принципах. От Империи уже шибало гнилостно. Знать бы, что жить ей тогда оставалось года три!
Обыкновенные рабы тогда ещё только отдалённо чувствовали аморальность российского свободолюбия, его помещичьи корни. И времена затишья того в душах и мрачного того удовлетворения полны были такого же неосознанного, отдалённого такого же предчувствия краха... Но кабы знать тогда!
...которую ненавидели обычные рабы за дилетанство и стуктурное убожество, за скромное по нынешним временам воровство, за приверженность текстам и мелочное же текстов истребление, но главное – за дилетантство! Империя вербовала служителей своих из тех же вороватых комсомольцев, коим был досуг заниматься ОБЩЕСТВЕННОЙ РАБОТОЙ и которые первые потом предали её. Империя не различала красоты ДЕЛА и откровенно боялась профессионалов, её служители не всегда даже понимали за что их, профессионалов, можно было пороть, а за что нельзя никоим образом. Пороть-то надо было, согласитесь! Чтобы не возомнили... Она была Империей дилетантов, но она была ещё империей – и не могла уже без железных дорог и синтетических волокон, а главное – не могла без гонора, она должна была что-то уметь делать сама, и потому боялась профессионалов своих.
Она не решалась уже разрушать во имя красоты идеи, хотя и двигалась по миру с грацией бегемота.
Угрюмство и сквозняк – вот что осталось в чувствах моих от андроповских времён, а уж был ли я нормальным человеком, судить не мне. Я, может быть, просто боюсь признать, что не был нормальным никогда. Провинциальное поэтическое безумие органично вписывалось в беганье моё на работу и, в меру остающегося мозгового пространства, – в добросовестное конструирование несложных машин среди негромкого гудения репродукторов о справедливости и добросовестности.
...Империя, в глазах которой зависть к дворянам и добродушию усадеб мела вечною сенатскою метелью, заваливая веки сугробами и ледяным ломом недоумённых пространств:
– И чего стоят, чего ждут?..
– Мне бы шубу такую, православные!..
– Да хоть куда, но сдвиньтесь!..
Эх, поменьше бы шику, да поподлее интерес! Чтобы офицер, да воевать умел, а не насмерть стоять! Чтобы чугунка, да по угольному интересу, а не по камергер-лицейскому... Попроще бы, посуетливее – чтобы мальчики, да девочки, мировых событий возжелав, не охотились бы на единственного дельного царя, как на волка-подранка, а льняную бы технологию думали б, да слюдяную залежь искали, мечтая просто разбогатеть, ПРОСТО. Куда ж там!..
«... и угль горящий!.. и жало мудрыя змеи!...»
Величественность!..
Им никто не объяснил, что, прежде всего, всё это – БОЛТОВНЯ!
А андроповским хрипом изошло воплощённое мечтание некое, скудоумный идеал тех, кому больше и не надо было, просто не знали они, что умрут, а мир – останется.
Дёрнуло Империю ещё пару раз – и трупною бессмыслицей понесло из телевизоров, а там – и дождались мы! У меня не было и не будет уже более счастливых лет! За несколько этих лет расширения дыхания и мысли можно было бы отдать всю жизнь, но только прошлую жизнь. Когда б не было жизни будущей – отдал бы! Новая революция, новая победа вдохновенных текстов над младенческим рассудком, как и старая, началась ощущением счастья. И не столь плотный поток долгожданных откровений мог бы спихнуть нас с катушек, но, что характерно, среди знакомых моих с удивлением и возмущением обнаружил я тогда нескольких скучных скептиков-староверов, несколько инженеров, не желавших быть счастливыми, не желавших мечтать под трёхцветным флагом и, о, ужас! – брюзжавших о дурости и вороватости новых революционеров, о том, что взялись они с помойки; да о том ещё, что не во флаге дело. Это были, как правило, дотошные и маловозбудимые люди.
Мы же, одуревшие от журнального БОЛЬШОГО РОМАНА и набитые духом вольности до парения надтротуарного, набитые духом вольности и одновременно – духом единения, перебарывали вековые страхи и сбегались на митинги, где нам кричали нечто невразумительное, но, тем не менее, очень понятное: «Долой!», «Свобода!»
На вопрос ретроградов: «А что вы будете делать с этой свободой?» – мы отвечали: «Вас не касается!»
Мы воевали против Империи. Но как выяснилось теперь – мы воевали на стороне Орды.
И всё-таки Орда рано или поздно опять превратится в Империю. Может быть, только сто лет нужно - и превратится. Сто лет нормальной истории. Без духовности и революций. Просто из-за физических законов должна превратиться, из-за свойств денег и арифметических действий с ними. И тогда пятнадцатый век наконец перейдёт в шестнадцатый. Если, конечно, не забыть одного пустяка – религии. Авторитета исторического благоразумия, а не случайного текста. Пустяк нужен.
Царь Дакии,
Господень бич,
Аттила, -
Предшественник Железного Хромца,
Рождённого седым,
С кровавым сгустком
В ладони детской, -
Поводырь убийц,
Кормивший смертью с острия меча
Растерзанный и падший мир,
Работник,
Оравший твердь копьём,
Дикарь,
С петель сорвавший дверь Европы, -
Был уродец.
Большеголовый,
Щуплый, как дитя,
Он походил на карлика –
И копоть
Изрубленной мечами смуглоты
На шишковатом лбу его лежала.
Жёг взгляд его, как греческий огонь,
Рыжели волосы его, как ворох
Изломанных орлиных перьев.
Мир
В его ладони детской был, как птица,
Как воробей,
Которого вольна,
Играя, задушить рука ребёнка.
Водоворот его орды крутил
Тьму человечьих щеп,
Всю сволочь мира:
Германец – увалень,
Проныра – беглый раб,
Грек-ренегат, порочный и лукавый,
Косой монгол и вороватый скиф
Кладь громоздили на его телеги.
Костры шипели.
Женщины бранились.
В навозе дети пачкали зады.
Ослы рыдали.
На горбах верблюжьих,
Бродя, скикасало в бурдюках вино.
Косматые лошадки в тороках
Едва тащили, оступаясь, всю
Монастырей разграбленную святость.
Вонючий мул в очёсках гривы нёс
Бесценные закладки папских библий,
И по пути колол ему бока
Украденным клейнодом –
Царским скиптром
Хромой дикарь,
Свою дурную хворь
Одетым в рубища патрицианкам
Даривший снисходительно...
Орда
Шла в золоте,
На кладах почивала!
Один Аттила – голову во сне
Покоил на простой луке сидельной,
Был целомудр,
Пил только воду,
Ел
Отвар ячменный в деревянной чаше.
Он лишь один – диковинный урод –
Не понимал, как хмель врачует сердце,
Как мучит женская любовь,
Как страсть
Сухим морозом тело сотрясает.
Косматый волхв славянский говорил,
Что глядя в зеркало меча, -
Аттила
Провидит будущее,
Тайный смысл
Безмерного течения на Запад
Азийских толп...
И впрямь, Аттила знал
Свою судьбу – водителя народов.
Зажавший плоть в железном кулаке,
В поту ходивший с лейкою кровавой
Над пажитью костей и черепов,
Садовник бед, он жил для урожая,
Собрать который внукам суждено!
Кто знает – где Аттила повстречал
Прелестную парфянскую царевну?
Неведомо!
Кто знает – какова
Она была?
Бог весть.
Но посетило
Аттилу чувство,
И свила любовь
Своё гнездо в его дремучем сердце.
В бревенчатом дубовом терему
Играли свадьбу.
На столах дубовых
Дымилась снедь.
Дубовых скамей ряд
Под грузом ляжек каменных ломился.
Пыланьем факелов,
Мерцаньем плошек
Был озарён тот сумрачный чертог.
Свет ударял в сарматские щиты,
Блуждал в мечах, перекрестивших стены,
Лизал ножи...
Кабанья голова,
На пир ощерясь мёртвыми клыками,
Венчала стол,
И голуби в меду
Дразнили нежностью неизречённой!
Уже скамейки рушились,
Уже
Ребрастый пёс,
Пинаемый ногами,
Лизал блевоту с деревянных ртов
Давно бесчувственных, как брёвна, пьяниц.
Сброд пировал.
Тут колотил шута
Воловьей костью варвар низколобый,
Там хохотал, зажмурив очи, гунн,
Багроволикий и рыжебородый,
Блаженно запустивший пятерню
В копну волос свалявшихся и вшивых.
Звучала брань.
Гудели днища бубнов,
Стонали домбры.
Детским альтом пел
Седой кастрат, бежавший из капеллы.
И длился пир...
А над бесчинством пира,
Над дикой свадьбой,
Очумев в дыму,
Меж закопчённых стен чертога
Летал, на цепь посаженный, орёл –
Полуслепой, встревоженный, тяжёлый.
Он факелы горящие сшибал
Отяжелевшими в плену крылами,
И в лужах гасли уголья, шипя,
И бражников огарки обжигали,
И сброд рычал,
И тень орлиных крыл,
Как тень беды, носилась по чертогу!..
Средь буйства сборища
На грубом троне
Звездой сиял чудовищный жених.
Впервые в жизни сбросив плащ верблюжий
С широких плеч солдата, - он надел
И бронзовые серьги и железный
Венец царя.
Впервые в жизни он
У смуглой кисти застегнул широкий
Серебряный браслет
И в первый раз
Застёжек золочённые жуки
Его хитон пурпуровый пятнали.
Он кубками вливал в себя вино
И мясо жирное терзал руками.
Был потен лоб его.
С блестящих губ
Вдоль подбородка жир бараний стылый,
Белея, тёк на бороду его.
Как у совы полночной,
Округлились
Его, вином налитые глаза.
Его икота била.
Молотками
Гвоздил его железные виски
Всесильный хмель.
В текучих смерчах – чёрных
И пламенных –
Плыл перед ним чертог.
Сквозь черноту и пламя проступали
В глазах подобья шаткие вещей
И рушились в бездонные провалы.
Хмель клал его плашмя,
Хмель наливал
Железом руки,
Темнотой – глазницы,
Но с каменным упрямством дикаря,
Которым он создал себя,
Которым
В долгих битвах изводил врагов,
Дикарь борол и в этом ратоборстве:
Поверженный,
Он поднимался вновь,
Пил, хохотал, и ел, и сквернословил!
Так веселился он.
Казалось, весь
Он хочет выплеснуть себя, как чашу.
Казалось, что единым духом – всю
Он хочет выпить жизнь свою.
Казалось,
Всю мощь души,
Всю тела чистоту
Аттила хочет расточить в разгуле!
Когда ж, шатаясь,
Весь побагровев,
Весь потрясаем диким вожделеньем,
Ступил Аттила на ночной порог
Невесты сокровенного покоя, -
Не кончив песни, замолчал кастрат,
Утихли домбры,
Смолкли крики пира,
И тот порог посыпали пшеном...
Любовь!
Ты дверь, куда мы все стучим,
Путь в то гнездо, где девять кратких лун
Мы, прислонив колени к подбородку,
Блаженно ощущаем бытие,
Ещё не отягчённое сознаньем!..
Ночь шла.
Как вдруг
Из брачного чертога
К пирующим донёсся женский вопль...
Валя столы,
Гудя пчелиным роем,
Толпою свадьба ринулась туда,
Взломала дверь и замерла у входа:
Мерцал ночник.
У ложа на ковре,
Закинув голову, лежал Аттила.
Он умирал.
Икая и хрипя,
Он скрёб ковёр и поводил ногами,
Как бы отталкивая смерть.
Зрачки
Остеклкневшие свои уставя
На ком-то зримом одному ему,
Он коченел,
Мертвел и ужасался.
И если бы все полчища его,
Звеня мечами, кинулись на помощь
К нему,
И плотно б сдвинули щиты,
И копьями б его загородили, -
Раздвинув копья,
Разведя щиты,
Прошёл бы среди них его противник,
За шиворот поднял бы дикаря,
Поставил бы на страшный поединок
И поборол бы вновь...
Так он лежал,
Весь расточённый,
Весь опустошённый
И двигал шеей,
Как бы удивлён,
Что руки смерти
Крепче рук Аттилы.
Так сердца взрывчатая полнота
Разорвала воловью оболочку –
И он погиб,
И женщина была
В его пути тем камнем, о который
Споткнулась жизнь его на всём скаку!
Мерцал ночник,
И девушка в углу,
Стуча зубами,
Молча содрогалась.
Как спирт и сахар, тёк в окно рассвет,
Кричал петух.
И выпитая чаша
У ног вождя валялась на полу,
И сам он был – как выпитая чаша.
Тогда была отведена река,
Кремнистое и гальчатое русло
Обнажено лопатами, -
И в нём
Была рабами вырыта могила.
Волы в ярмах, украшенных цветами,
Торжественно везли один в другом –
Гроб золотой, серебряный и медный.
И в третьем –
Самом маленьком гробу –
Уродливый,
Немой,
Большеголовый
Покоился невиданный мертвец.
Сыграли тризну, и вождя зарыли.
Разравнивая холм,
Над ним прошли
Бесчисленные полчища азийцев,
Реку вернули в прежнее русло,
Рабов зарезали
И скрылись в степи.
И чёрная
Властительная ночь,
В оправе грубых северных созвездий,
Осела крепким
Угольным пластом,
Крылом совы простёрлась над могилой.
1933, 1940
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.