У Изольды Пантелеевны всё хорошо начинается. Воздух рано оторвавшегося утра прян и отглажен, словно стильный галстук, в ухе распахнутого окна бесценной бриллиантовой серьгой блистает не высохшая с вечера капля дождя, простор центральной улицы вползает под не выспавшуюся кровать. Изольда вставляет немолодые пальцы ног в расплющенные шлёпки и бредёт в ванную. В протёртом до дыр зеркале нарисовываются спутанные лохмы и выпадающие ресницы Изи, но Изя обходит внимание стороной и принимается вычищать из зубов вчерашние фрагменты явившихся впечатлений.
Сплёвывая остатки зубной пасты, она разглядывает во впечатлениях имена, начинает их припоминать. Это три её закадычные подруги, с которыми никогда не расстаётся, даже будучи в преклонном возрасте со следами былой красоты. Она их очень любит, своих ласковых девочек, хотя забывает, как их звать, потому придумывает им свои имена – наиболее очевидно подходящие к условным обликам.
Та, что всегда молчит, пережёвывая кусок морского каната ромбовидными челюстями, заставляя икать от напряжения всех других, никогда не отзывается и, почти не моргая, чертит взглядом окружности, попеременно формируя из ломаных линий. Круги разбегаются в разные стороны, набрасываются на шею Изи, слегка душат. Но Изольда радуется экстравагантным вещам, а круги таковыми являются и даже порождают лёгкие оттенки пластичных звуков. В лабиринтах вьющихся лиц она ещё не лицо - его очертание, но именно она, жующая неправильными челюстями, получает себя – Челестина.
Её слишком много, настолько, что мешает ходить и нужно придумывать дорогу намного длиннее для того, чтобы не натолкнуться на Потю. Потя глупа и смешлива, она всем сразу надоедает, все сразу пытаются от неё избавиться, но девочки настолько любят друг друга, что закрывают на ней глаза, и Потя никому не мешает, прижимается к стене, пытаясь стать кирпичом или куском бетона, чтобы пробить в себе брешь, через которую могли все свободно входить и выходить.
Стефания слывёт роковой женщиной. Рок пропечатывается на ней повсюду – измочаленное ухо, вечно кровоточащий нос из одной ноздри, загипсованный мизинец на левой ноге, грудь одна выше другой и завершает всё это неподдающийся переустановке шрам википедиевского интеллекта. Стеф знает всё, и нет в мире ничего, о чём она не может сказать с уверенностью. Уверенность написана на её лице и Из всегда за ней обращается.
А у Поти сегодня болит зуб. Болит так, что Потя сидит на диване и ногтями рвёт гобеленовую обшивку. Спокойно вставляет ноготь в тяжёлую ткань, отдирает полоску за полоской, сначала голову пастушка с дудочкой, потом колечки шерсти барашков, пасущихся в зной у ледяного ручья. Нерв ликующе заставляет её вздрогнуть, ткань неровно рассыпается на нитяные ошмётки, в их спутанных красках ещё угадываются оседающие в ручей облака.
Золюшка (так Потя её говорит) хочет помочь Поте, снимает с неё платье и ладонями сдирает скользкий пот, Потя дёргается от набежавшего холода и заученно сворачивает слова в тугие трубочки-эклеры: «Мммммнннееее блольно, ммммииньее буууолль, ууйддиУУУУ!». Изольда встаёт вместе с Потей, потому что её пальцы остались в Потиной коже и такое ощущение, что руке стало тепло как в зимней перчатке. «Мы сегодня пойдём в зоопарк, Золдюшка? - совсем немного запинаясь, но почти ровно спрашивает Потя – ты отдашь меня зебре, и она съест меня с травкой».
Изольда на вид строга, но очень нервничает, потому что пастушок с дудочкой вымок от пота Поти, а в ручье захлебнулись облака. Её ЛЮБИМЫЙ пастушок, она несколько месяцев со дня покупки пытается назвать его, но нет, его ТЕПЕРЬ нет. А мороженщик? Что скажет мороженщик? Разве можно долго держать в руках пломбир в такую жару, он обязательно выскользнет между пальцев липким молоком.
Что выгнуло её пальцы. Это Потя. «Я хочу ууууиииуууумереть» - пластилиновый вздох втыкается в уши Изи и нерастворимым осадком рассыпается на полу. В пыльном самом дальнем углу шевелится Челестина, сплёвывает дряблые остатки каната. На изжёванных волокнах просматривается гобеленовый пейзаж и лицо пастушка. Чес настолько худа, что её шатает от Потиной боли, она запрокидывает голову назад и тоненькая косичка от резкого движения захлёстывает глаза, между тенями девочек настойчиво расползается темнота. Чес незаметно подходит к Поте и аккуратно откусывает её зуб. Пастушок начинает неуверенно улыбаться, облака вспучиваются брюшками всплывающих рыб и пробуют растаявший пломбир.
Стефания выходит из другой комнаты на едва слышную возню подруг: Изольда окаменевшим видом штопает диван, в то время как Поти пытается отыскать откушенный зуб, чтобы отсчитать начало боли и показать Чес, но Чес больше нет – подавилась зубом, а Поти увлечённо роется в её тонкой кишке, думая, что он – там. У Изи всё складывается хорошо – её милые девочки сегодня все вместе и она с ними, тепло, душевно и нужно пойти помочь Поте найти зуб.
Но зуба нигде нет. Кровь медной проволокой просачивается сквозь зубы из развороченной десны и стекает по подбородку, Из прикасается к ней губами и, причмокивая, пробует вязкий запах. Поте нравится её прикосновение, но немного нервничает – что скажет Из, когда узнает, что зуба больше нет? Станет ли она любить как прежде – незаметно тихо или вернётся к пастушку.
В комнате тишина сгущается до состояния тромба, и один единственный звук, исходящий из медленно капающей на паркет крови вот-вот накроет инсульт. Всё мгновенно становится обездвиженным, всего лишь на пару секунд. На один вздох. Изя вздыхает и премьера её спектакля, на постановку которого она забрала жизни у трёх своих Я, рушится нелепой бутафорией. Куски папье-маше, выкрашенные детской кисточкой, сыплются сверху омерзительным мужским голосом:
- Изольда Пантелеевна, посмотрите на ваш зуб, внутри него нет ничего! Он заслуживает своей смерти. Стоматолог Лев Аверьянович, некогда красовавшийся на гобелене нового дивана, а теперь разодранный Потей на полоски, смахивает со лба крупинки акварельного картона, от счастья парит над креслом с Изольдой. В цепких щипчиках он сжимает зуб Поти, покрытый капельками её пота.
- Надо спасать барашков, они тонут в ручье, - всхлипывает Изольда.
Проснуться было так неинтересно,
настолько не хотелось просыпаться,
что я с постели встал,
не просыпаясь,
умылся и побрился,
выпил чаю,
не просыпаясь,
и ушел куда-то,
был там и там,
встречался с тем и с тем,
беседовал о том-то и о том-то,
кого-то посещал и навещал,
входил,
сидел,
здоровался,
прощался,
кого-то от чего-то защищал,
куда-то вновь и вновь перемещался,
усовещал кого-то
и прощал,
кого-то где-то чем-то угощал
и сам ответно кем-то угощался,
кому-то что-то твердо обещал,
к неизъяснимым тайнам приобщался
и, смутной жаждой действия томим,
знакомым и приятелям своим
какие-то оказывал услуги,
и даже одному из них помог
дверной отремонтировать замок
(приятель ждал приезда тещи с дачи)
ну, словом, я поступки совершал,
решал разнообразные задачи —
и в то же время двигался, как тень,
не просыпаясь,
между тем, как день
все время просыпался,
просыпался,
пересыпался,
сыпался
и тек
меж пальцев, как песок
в часах песочных,
покуда весь просыпался,
истек
по желобку меж конусов стеклянных,
и верхний конус надо мной был пуст,
и там уже поблескивали звезды,
и можно было вновь идти домой
и лечь в постель,
и лампу погасить,
и ждать,
покуда кто-то надо мной
перевернет песочные часы,
переместив два конуса стеклянных,
и снова слушать,
как течет песок,
неспешное отсчитывая время.
Я был частицей этого песка,
участником его высоких взлетов,
его жестоких бурь,
его падений,
его неодолимого броска;
которым все мгновенно изменялось,
того неукротимого броска,
которым неуклонно измерялось
движенье дней,
столетий и секунд
в безмерной череде тысячелетий.
Я был частицей этого песка,
живущего в своих больших пустынях,
частицею огромных этих масс,
бегущих равномерными волнами.
Какие ветры отпевали нас!
Какие вьюги плакали над нами!
Какие вихри двигались вослед!
И я не знаю,
сколько тысяч лет
или веков
промчалось надо мною,
но длилась бесконечно жизнь моя,
и в ней была первичность бытия,
подвластного устойчивому ритму,
и в том была гармония своя
и ощущенье прочного покоя
в движенье от броска и до броска.
Я был частицей этого песка,
частицей бесконечного потока,
вершащего неутомимый бег
меж двух огромных конусов стеклянных,
и мне была по нраву жизнь песка,
несметного количества песчинок
с их общей и необщею судьбой,
их пиршества,
их праздники и будни,
их страсти,
их высокие порывы,
весь пафос их намерений благих.
К тому же,
среди множества других,
кружившихся со мной в моей пустыне,
была одна песчинка,
от которой
я был, как говорится, без ума,
о чем она не ведала сама,
хотя была и тьмой моей,
и светом
в моем окне.
Кто знает, до сих пор
любовь еще, быть может…
Но об этом
еще особый будет разговор.
Хочу опять туда, в года неведенья,
где так малы и так наивны сведенья
о небе, о земле…
Да, в тех годах
преобладает вера,
да, слепая,
но как приятно вспомнить, засыпая,
что держится земля на трех китах,
и просыпаясь —
да, на трех китах
надежно и устойчиво покоится,
и ни о чем не надо беспокоиться,
и мир — сама устойчивость,
сама
гармония,
а не бездонный хаос,
не эта убегающая тьма,
имеющая склонность к расширенью
в кругу вселенской черной пустоты,
где затерялся одинокий шарик
вертящийся…
Спасибо вам, киты,
за прочную иллюзию покоя!
Какой ценой,
ценой каких потерь
я оценил, как сладостно незнанье
и как опасен пагубный искус —
познанья дух злокозненно-зловредный.
Но этот плод,
ах, этот плод запретный —
как сладок и как горек его вкус!..
Меж тем песок в моих часах песочных
просыпался,
и надо мной был пуст
стеклянный купол,
там сверкали звезды,
и надо было выждать только миг,
покуда снова кто-то надо мной
перевернет песочные часы,
переместив два конуса стеклянных,
и снова слушать,
как течет песок,
неспешное отсчитывая время.
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.