Воробей, перелетающий середину Киева, прикусывает клюв. Колет
крылья – туман (вирусный), брюшко – вассаловы поцелуи.
Там, внизу – инерция (отец – серп, мать-её-молот) –
с этой инерцией носятся аки с торбой: на ней и по ней не бунтуют её холуи.
Там, внизу, перекочёвывают в цитрусники драконы –
правда, последний сдох лет пяток назад, и в домах лишь хрустальных чучел
перетирают замшевыми перчатками… говорят, теперь из-за этого даже икон не
находят времени занавешивать и мучить.
Там томятся, словно утки в духовке, неокавказские пленницы
и с каждым ударом градуса тела их всё жарче и зеленее
тел ведьм, перемолотых за столетия в торквемадовых мельницах,
тела Ленина, отдыхающего на выселках Мавзолея.
Им хочется выйти оттуда – с чёрными стягами,
алыми пузырями, малиновыми пилотками, чего там ещё – слезами…
Небесный Марат в медицинской шапочке, окружённый придворными вовкулаками,
предлагает им временно выйти замуж.
Всё это повторяется в звучащих, как вилки, мажорах, в пентатонике тельцА (или всё же – тЕльца),
в изумрудных деревнях, железнодорожной марле…
В наших реках находятся останки пироги то ли Кука, то ли индейцев,
В наших лужах звёзды перегорают бензиновой аморалью.
Инъекция тумана в голову, клизма фактора безопасного риска,
ступающая с завязанными глазами эпидемия, танец теней на вынос –
диско с ди-джеем Павловки, реинкарнация «у меня есть дома рислинг»…
у некоторых, правда, и риса нет.
Но у нас не бунтуют –
Вот он вам, самый цимес
киевских котлет, монотехнических институтов,
бедных Лиз, ворочающихся на блюдце поголубей…
Он роняет в русановские анналы крупицы бунта.
Да толку-то: такие огромные днепровские хари,
такой крошечный воробей…
Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, -
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет теплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная -
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше черного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.
Это было над Камой крылатою,
сине-черною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стеклах стоит босиком.
Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.
Я родился - доселе не верится -
в лабиринте фабричных дворов
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.
Свалка памяти: разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное - это прекрасное,
что не может вместиться в душе.
Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда -
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. "Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся".
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.