1
А всё же тоскливо от мысли,
что жизнь удалась, да не очень,
что поиски смысла повисли
над бездною многоточий.
В какие рассветные дали
стремился я лёгкою птицей,
а отзвуки нудной морали
пугали бесстыдством.
В стране удивлённого солнца
глоточек воды бы...
Но люди за зеркалом глянца
молчали, как рыбы.
Нас в школе лечили от скуки,
но мы понимали -
чем чище у совести руки,
тем лучше едва ли.
Завод приобщал понемногу
и к лени, и к хамству,
и кто-то попал на дорогу
тотального пьянства.
А кто-то в предчувствии стрижки
забился поглубже;
умом созревали мальчишки
не больше, чем нужно.
И рос я в рабочем заречье,
где дым коромыслом,
где гнуло к земле просторечье
безрадостных мыслей.
Где чувства, как малые дети,
мирились с позором...
Но вряд ли за это ответят
плюющие хором.
2
Не свет звезды, но костерок в ночи,
как светлый остров, выплывал,мерцая.
Но доверять - я сердце отучил,
а он пылал, сиянье излучая.
Но кто его средь темени разжёг,
кто с ночью заигрался в кошки-мышки?
И я, в траву забившись,как зверёк,
следил и ждал, баюкая нервишки.
Пришёл с реки задумчивый рыбак,
подсел к костру, дохой укутав ноги;
один, как перст, и, видимо, чудак,
каких не часто встретишь на дороге.
Лещи блестели синей чешуёй
ветвями ёлки на стволе-кукане,
и котелок с наваристой ухой
дымился и голодный мозг дурманил.
И я не смог, не выдержал, пошёл,
не зная сам - на счастье иль на муку;
река горела, как зернистый толь,
рыбак полушутливо жал мне руку.
Согрели чай, нашёлся табачок,
и разговор сложился между прочим.
И я тревогу мысли превозмог,
и только филин ухал, как пророчил.
А где-то выл полуночный шакал,
но свет луны печальным не казался.
И я, согревшись, взял и рассказал,
как по лесу дремучему скитался.
Но лишь рассвет раскрасил холст глуши,
уже я к дому шёл своей дорогой,
и что-то ясно билось под убогой
и жёсткой оболочкою души.
3
Стук да стук в бору глухом -
лесоруб,-
долго рубит топором
старый дуб.
Щепки брызгами летят
к небесам,
птицы бойкие галдят
тут и там.
В древних кольцах увязает
топор,
от ударов сотрясается
бор.
Как в расплавленном стекле -
лесоруб.
Но поклонится земле
старый дуб.
Не поили корни соками
ствол,
и стоял он вечно - гол как
сокол.
Птичьи песни гнёзд не вили
на нём;
под обильным ветви гнили
дождём...
Стук да стук в бору глухом -
прожил век,
спит под выцветшим плащом
человек.
Как-то дальше одному...
А пока
снится лестница ему
в облака.
4
А лестница упала, словно камень...
Цеплялся полусгнившими ветвями
трухлявый дуб за молодость земли,
дышал рассвет, но сны ещё цвели,
тревожа ум и помыкая зреньем
ночным, почти бредовым восхожденьем.
А шёл я ввысь к сиянию небес,
внизу двойник метался, точно бес,
кричал и звал,не веря в возвращенье.
Но я-то знал, что высота - спасенье,
что двум смертям на свете не бывать
и до звезды - уже рукой подать.
А воздух становился холоднее,
но согревал душистый хмель идеи,
и ветер, как ужаленный, носился,
но верил я и... наконец, пробился
сквозь гущу тьмы к источнику лучей,
который серебрился, как ручей.
Явилась взору мёртвая звезда.
Зачем я здесь? Зачем я шёл сюда?
Пророчит смерть витиеватый путь;
блестит звезда, как в градуснике ртуть;
разбей её, и ты поймёшь тотчас,
чем так силён светящийся алмаз.
И вздрогнул я, прикрыв глаза рукой,
а лестница скрипела подо мной,
и тело покрывалось коркой льда,
и хохотала мёртвая звезда...
Под утро я очнулся. Но с тех пор
к мерцанью звёзд не обращаю взор.
5
Извиваясь, корчилась дорога
в тусклом свете бледных фонарей,
не просил я милости у Бога
и, не озираясь, шёл по ней.
С детских лет вела она вслепую,
заменял пристанище - кювет,
и работал ум не вхолостую,
но изобретал велосипед.
Безысходность закаляла волю,
и лицо грубело на ветру,
а надежды на иную долю
отдавали горечью во рту.
Но из грязи вытащили чудом
верный друг и хватка цепких рук.
До сих пор пою я гимны людям,
проверяя сердцем каждый звук.
А в пути заминок было много,
но судья небесный не был строг.
И вела окольная дорога
к встрече непридуманных дорог.
Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.
Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор
полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.
Звук – форма продолженья тишины,
подобье развивающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, – пока аплодисменты
их там не задували – светлячки.
Но то бывало вечером, а днем -
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии – колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,
с отчаянья – но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов – ампулы ж, как светочь
шестнадцать озаряли... Зеркала
дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав
его за разложенье колектива,
уволили. И, выдавив: «говно!»
он, словно затухающее «ля»,
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее – доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.
___
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уходившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию «Каскад».
Шел Новый Год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий «Тбилисо».
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
«Каскад» был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: «Альберт» и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
«Как ты здесь оказался в несезон?»
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки – как белки из дупла.
«А сам ты как?» "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный – осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
«Ты здесь один?» «Да, думаю, один».
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи – и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
«Высокую-высокую луну».
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.