Толкучка. Очередь. Преддверье.
Бумажник – к сердцу, вот сюда.
И к тем, и к этим – недоверье.
Восьмидесятые года.
Что удивит лишённых веры?
Двадцатый век, сверх всякой меры
оставив Несторам своим
своей жестокости примеры,
уходит вместе со вторым
тысячелетьем нашей эры.
Уходит, мучая сомненьем,
оставив гроздья новых бед
висеть над самым за сто лет
благополучным поколеньем;
оставив призрак пустоты
над поколением везучих,
летучих, лепящих над кручей
благополучия сады…
Толкучка. Очередь. Наука.
Век исчезает в куче слов:
два шага в сторону – и скука;
мы раззнакомимся друг с другом
среди наук и пустяков,
и вновь уткнёмся в объявленья –
кто хочет съехать и куда…
Сомненья. Страшные сомненья.
Восьмидесятые года.
Эпигонство, подражание... а на деле - всего лишь вольное или невольное совпадение размеров (однажды в вагон электрички с разных концов одновременно вошли две дамы, одного возраста, в одинаковых шубках - одновременно увидели друг дружку и... обе ушли в другие вагоны... кто из них кому подражал?) Не это в стихе - главное. Я поперву хотел попрекнуть автора излишней обобщенностию: действительно, поди, разберись сходу, какие именно восьмидесятые имеются в виду. Вроде как вторая их половина, которую к настоящим, ностальгическим восьмидесятым уже и не отнесешь. Но это только вроде. Потому что в сущности обе половинки этого десятилетия оказываются фрагментами одного и того же процесса.
Конечно - советская половина восьмидесятых. Когда ещё не задуло по правдашнему. Наверно, по другому надо было писать. Теперь бы и написал по другому. А это - давний стиш. Древний, можно сказать.
Спасибо!
Тоска, мелочность и тщетность любого начинания здесь выражены, их переживаешь, представляя все написанное. Но страх просто назван. Нет сомнений, что в реальности он ощущался. Наверное, "Восьмидесятые года" адресованы исключительно тем, кто может его вспомнить.
Это так, разумеется. Адресовано самому себе. Не подумал, что другие видят с других точек. Конечно, надо передавать чувства, а не информацию. Принято замечание. Спасибо!
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Обступает меня тишина,
предприятие смерти дочернее.
Мысль моя, тишиной внушена,
порывается в небо вечернее.
В небе отзвука ищет она
и находит. И пишет губерния.
Караоке и лондонский паб
мне вечернее небо навеяло,
где за стойкой услужливый краб
виски с пивом мешает, как велено.
Мистер Кокни кричит, что озяб.
В зеркалах отражается дерево.
Миссис Кокни, жеманясь чуть-чуть,
к микрофону выходит на подиум,
подставляя колени и грудь
популярным, как виски, мелодиям,
норовит наготою сверкнуть
в подражании дивам юродивом
и поёт. Как умеет поёт.
Никому не жена, не метафора.
Жара, шороху, жизни даёт,
безнадежно от такта отстав она.
Или это мелодия врёт,
мстит за рано погибшего автора?
Ты развей моё горе, развей,
успокой Аполлона Есенина.
Так далёко не ходит сабвей,
это к северу, если от севера,
это можно представить живей,
спиртом спирт запивая рассеяно.
Это западных веяний чад,
год отмены катушек кассетами,
это пение наших девчат,
пэтэушниц Заставы и Сетуни.
Так майлав и гудбай горячат,
что гасить и не думают свет они.
Это всё караоке одне.
Очи карие. Вечером карие.
Утром серые с чёрным на дне.
Это сердце моё пролетарии
микрофоном зажмут в тишине,
беспардонны в любом полушарии.
Залечи мою боль, залечи.
Ровно в полночь и той же отравою.
Это белой горячки грачи
прилетели за русскою славою,
многим в левую вложат ключи,
а Модесту Саврасову — в правую.
Отступает ни с чем тишина.
Паб закрылся. Кемарит губерния.
И становится в небе слышна
песня чистая и колыбельная.
Нам сулит воскресенье она,
и теперь уже без погребения.
1995
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.