Я пропускаю сквозь себя весь мир, я целый мир вдыхаю, а надышавшись, выдыхаю его продышанным до дыр. Вдыхаю снежность Гималаев, вдыхаю дымности Курил (Иван Иваныч Николаев вот только б так же не курил). В себя я всасываю воздух с рабочей плоскости стола, а он туда идет сквозь Хосту и через город Акмола. И даже если я вдыхаю дворовый разномастный дух, я этой пряности не хаю (когда не слишком много мух). Но выдыхаю в те же дали – в пустыню Гоби, за Урал, на остров Пасху, в Цинандали – совсем не то, что я вдыхал. Есть в каждом выдохе мой запах, есть миллионы малых тел, которые на тонких лапах бегут, чтоб я не сиротел, но сочетался ими с миром – не просто с Тулой-Воркутой – с росой, акацией, аиром, с рекой, соломой, берестой. Почти весь воздух на планете пропитан выдохом моим, которым снова дышат дети, ведь воздух мой неутомим. Которым снова дышит каждый – ежеминутно, коль вблизи, или хотя бы уж однажды в каком-нибудь Чилонгози. Состав молекул, влажность, осмос – всё изменяется во мне, и, видимо, вдыхает космос мой чистый атом в вышине.
Я пропускаю сквозь себя всю жизнь, я эту жизнь съедаю, переварив ее, я таю (ты, если что, читатель, прыснь в кулак, но данный труд научный мне позволяет быть прямым) – я по комплекции не тучный, но и не вовсе херувим, и потому в метаболизме замешан так же, как и все, мой след впитался по отчизне опять в цветке и в колбасе. Я рыбу съел из вод Амура, а в Туле слива зацвела – тут, как бы ни смотрели хмуро, всё это Господа дела. Мной столько выпито и влито в круговороты бытия, что подходящее корыто скорей цистерна, чем бадья. И дождь один с Пелопонесса, а дождь иной – из южных рек, в трубе водопроводной тесно, там в каждой капле чебурек, который съеден был и плакал прозрачно-грустною слезой под сенью сакли иль барака, и смыт случайною грозой, и вознесен горячим током в очередные облака – я стал притоком и истоком всего, что трогает рука на всём немыслимом пространстве оскудевающей земли… Но, впрочем, и в подводном ханстве по мне вздыхают корабли, в них дерево моих прапредков, железо – правнукам моим, всё удивительно и редко, но мы на этом и стоим.
Я пропускаю сквозь себя весь смысл, я мира смысл вбираю, его я слышу, собираю и возвращаю в виде числ, согласных звуков, междометий, одушевленных длинных фраз, их обновленный смысл заметит другое ухо или глаз. В меня приходят пьесы, песни, сонаты, формулы, стихи, то непонятные, хоть тресни, а то простые, как грехи… Я перевариваю тексты, я пережевываю их, порой рождая неуместный, бессвязный, непонятный стих, но это суть метаболизма, его естественный помёт – а может быть, на нём харизма? когда страна ее поймёт!.. Читая песнь о Гайавате, читая песнь других песней, становишься как шишка в вате и, весь пропитываясь ей – чужой и отдаленной книгой – рождаешь фабулы собой то с чуть похожею интригой, то с чуть созвучною строфой, иль просто вытянется слово – какой-нибудь чудной аир, и прорастет длинностволово сначала в настоящий мир, ну, а потом, когда наступит, и за околицу дорог – есть смыслы скромные, как гуппи, а есть огромные, как Бог. И повезет или не очень посеять сонмы главных дум, но разнесет везде как клочья мой озорной и дерзкий ум.
Я пропускаю сквозь себя лишь вас, которые читают, вас, что вздыхают, причитают и появляются анфас хоть на одиннадцать мгновений отяжелевшей пустоты – нарзан, капуста и пельмени не переходят ведь на ты? Ведь не рассказывает выдох, добравшийся до Уч-кудук, про тщетность всех моих попыток вобрать в себя молчащий звук? Я не пускаю внутрь себя чужие замыслы и смыслы, мою мечту не теребят истоки Одера и Вислы. Но, впрочем, пара рек течет как будто бы меж губ и пальцев, я одинокий звездочет, потомок вымерших скитальцев. И я, в конце концов, впущу вовнутрь себя себя другого и, раскрутив в себе пращу, пущу себя в кого-то снова. Как будто греческий огонь, как будто лучший день воскресший, я наизнанку оболонь и ожидающий вас леший. И вы впускаете в свой час меня в укромные желанья, где я сгораю, как свеча, без торжества и назиданья. Я пропускаю сквозь себя весь космос, тысячи вселенных, но что мне с них, чужих и тленных, мне надо жить одну любя. Еще чуть-чуть календаря, еще немного дальних треков, и, бытие благодаря, я превращусь в античных греков.
Словно пятна на белой рубахе,
проступали похмельные страхи,
да поглядывал косо таксист.
И химичил чего-то такое,
и почёсывал ухо тугое,
и себе говорил я «окстись».
Ты славянскими бреднями бредишь,
ты домой непременно доедешь,
он не призрак, не смерти, никто.
Молчаливый работник приварка,
он по жизни из пятого парка,
обыватель, водитель авто.
Заклиная мятущийся разум,
зарекался я тополем, вязом,
овощным, продуктовым, — трясло, —
ослепительным небом на вырост.
Бог не фраер, не выдаст, не выдаст.
И какое сегодня число?
Ничего-то три дня не узнает,
на четвёртый в слезах опознает,
ну а юная мисс между тем,
проезжая по острову в кэбе,
заприметит явление в небе:
кто-то в шашечках весь пролетел.
2
Усыпала платформу лузгой,
удушала духами «Кармен»,
на один вдохновляла другой
с перекрёстною рифмой катрен.
Я боюсь, она скажет в конце:
своего ты стыдился лица,
как писал — изменялся в лице.
Так меняется у мертвеца.
То во образе дивного сна
Амстердам, и Стокгольм, и Брюссель
то бессонница, Танька одна,
лесопарковой зоны газель.
Шутки ради носила манок,
поцелуй — говорила — сюда.
В коридоре бесился щенок,
но гулять не спешили с утра.
Да и дружба была хороша,
то не спички гремят в коробке —
то шуршит в коробке анаша
камышом на волшебной реке.
Удалось. И не надо му-му.
Сдачи тоже не надо. Сбылось.
Непостижное, в общем, уму.
Пролетевшее, в общем, насквозь.
3
Говори, не тушуйся, о главном:
о бретельке на тонком плече,
поведенье замка своенравном,
заточённом под коврик ключе.
Дверь откроется — и на паркете,
растекаясь, рябит светотень,
на жестянке, на стоптанной кеде.
Лень прибраться и выбросить лень.
Ты не знала, как это по-русски.
На коленях держала словарь.
Чай вприкуску. На этой «прикуске»
осторожно, язык не сломай.
Воспалённые взгляды туземца.
Танцы-шманцы, бретелька, плечо.
Но не надо до самого сердца.
Осторожно, не поздно ещё.
Будьте бдительны, юная леди.
Образумься, дитя пустырей.
На рассказ о счастливом билете
есть у Бога рассказ постарей.
Но, обнявшись над невским гранитом,
эти двое стоят дотемна.
И матрёшка с пятном знаменитым
на Арбате приобретена.
4
«Интурист», телеграф, жилой
дом по левую — Боже мой —
руку. Лестничный марш, ступень
за ступенью... Куда теперь?
Что нам лестничный марш поёт?
То, что лестничный всё пролёт.
Это можно истолковать
в смысле «стоит ли тосковать?».
И ещё. У Никитских врат
сто на брата — и чёрт не брат,
под охраною всех властей
странный дом из одних гостей.
Здесь проездом томился Блок,
а на память — хоть шерсти клок.
Заключим его в медальон,
до отбитых краёв дольём.
Боже правый, своим перстом
эти крыши пометь крестом,
аки крыши госпиталей.
В день назначенный пожалей.
5
Через сиваш моей памяти, через
кофе столовский и чай бочковой,
через по кругу запущенный херес
в дебрях черёмухи у кольцевой,
«Баней» Толстого разбуженный эрос,
выбор профессии, путь роковой.
Тех ещё виршей первейшую читку,
страшный народ — борода к бороде,
слух напрягающий. Небо с овчинку,
сомнамбулический ход по воде.
Через погост раскусивших начинку.
Далее, как говорится, везде.
Знаешь, пока все носились со мною,
мне предносилось виденье твоё.
Вот я на вороте пятна замою,
переменю торопливо бельё.
Радуйся — ангел стоит за спиною!
Но почему опершись на копьё?
1991
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.