«Сколько лет, - говорит дальнобойщик, – жары, - говорит, -
такой не было, чтоб дорога лопалась, как арбузы».
А стайка велосипедов плещется и подпрыгивает
в духоте ползущего по Ростову кузова.
И товар разгружают (с перекурами и проклятиями,
то ли в адрес судьбы, то ли универмага,
где на шаре вертящегося вентилятора
виснет девочка, пока отвернулась мама).
И среди новых великов величаво стоит Салатовый:
у него – и рама, и скорости – все всерьез!...
И когда никто, мне верится, не подсматривает
он рулем прогоняет мух со своих колес.
В магазин входит парень, коричневый, что скала,
от загара. ВЕлик даже приосанился, вытянул гордо шею…
Саше купят его - Саша без троек закончил десятый класс
и теперь, как царь, ждет родительских подношений.
И Салатовый , горд, что его наконец-то взяли
подставляет педаль (подставляет, поверьте, сам!),
и дрожит, и звенит: «Забирайся, скорей, хозяин!»,
а потом ждет в подъезде, вернее любого пса.
И однажды они плывут сквозь конец июля,
под колеса вишни прыгают помаленьку.
И держать бы по ветру раму! но с ними – на раме – Юля;
Саша задевает своей коленкой ее коленки.
Саша шепчет каждым вздохом, прикосновением: влюблен, мол, в нее!
И когда они лежат в траве, у нее горят мочки ушек,
белый пух укрывает их, Саша нащупывает на платье молнию…
А Салатовый ждет за тополем, отвернувшись.
Дни сменяются – в квартире развертывается тайна:
Саша уезжает… Куда? После скольких лет? Зачем убежали годы?
(Знаете, велосипеды их не считают)
Велик просто служит, пока он на что-то годен.
И Салатовый ждет в подъезде, уткнувшись в стену.
Сашин дедушка прибывает в гости, хлопает по сиденью,
проходя в квартиру: «Ну, что ты такой потерянный?
Я, пожалуй, тебя заберу, бездельник…»
И вот велик втискивают в загородную электричку,
он подпрыгивает от удовольствия ( чудеса?
или кажется?). Вот он даже приветливо машет седлом коричневым…
А потом они с дедушкой едут в сад.
И пока Салатовый перед лимонницей хвастается дотошно
своим цветом – смотрите, вот он, красивый, вот он! –
дед слабеющими руками выкапывает картошку
и затем на лавочке, прищурившись, ждет кого-то,
но никто не приходит. И под небом, раненым,
истекающим красным, они едут сквозь суету двора,
где висят, как грозди, старушки древние, дети ранние.
Велосипед отправляется в полупустой гараж.
И опять бегут годы. За велосипедом приходят реже.
Он ревниво смотрит на молодых собратьев
и скучает о том, как бывало прежде…
А малины в саду - бездонно, да нет сил убрать ее.
И Салатовый потускнел, и звонок разболтался - давно шалит.
«Как же мы, хозяин, - Салатовый думает, - устарели,
как сложны мы, скованы, пообношены…
но нас греет солнце, пока еще все же греет!»
И он ждет в гараже, дышит холодной пылью…
Но никто не приходит. Он бодрится: «Да я же… я всех живее…
Я еще послужу. Где хозяин? Меня забыли?»
И ночами плачет, я видела,
и от слез ржавеет.
И опять бегут годы… И спит в гараже Салатовый,
и тревожно во сне подрагивает отчего-то он.
Но однажды видит свет за распахнутыми воротами
и на свет летит,
будто он стал крылатым.
тут получился столь громадный по объему стих, в котором нет никакой выпендрежности и географизмов, история велосипеда держит, рифмы оченьнравятся, хотя некоторые немного притянутыми кажутся, на такой дистанции это не удивительно, но изживаемо
"придирки" не то слово. Я имела в виду, скорее, без замечаний. А так-то я благодарна за замеченную в предыдущем "землю над Гюго" - она стоила правки.
привязалась по-собачьи к Вашему Салатовому... У жкоторый раз читаю.
мне, правда, очень приятно! ;)
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
1930
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.