Под вычитанием в столбик тоненькая черта…
/пус/ть из одного – один, два из двух, всё вокруг, всё одно: /тота/л –
ноль, снег растаял, деревья в цвету, Христос, –
сколько ни жди ответа, в итоге всегда вопрос.
Сын, собака, жена, брат, отец… приходишь в церковь: ну, чья вина?
Ну, ведь твоя, чмо, молчишь, – /ти/хо, только со свода нисходит на голову вы/шина/.
Выйдешь, солнце в ответ улыбается, жжёт на грудине шов –
да, я – вина, больше смысла ты не нашёл…
А хоть искал? Жена, сын, брат, отец – раз единый поставил плюс?
А ты хоть раз вопрос свой в миг последний выталкивал из-под колес?
Стоишь тут – смеётся солнце, смеются люди, а ты – «вина»…
синичье «си» попробуй на вкус, стой, дыши – это /синева/…
Vuoto segno
Никогда не думал, что девушка будет мне говорить: «Заткнись».
Это фраза двери в парадном, парапета Яузы, «Музыкального ада» Босха, но не её.
Я настолько наивен, что думал: корни – это всегда «пусть не выросло, но хотя б вырастает вниз»,
то, что ввысь вырастает – листва, ветви, птицы, небо, ну, и мы – зверьё…
Рассосались швы, язвы зарубцевались, кости срослись, и знать
кого звать, если что, не нужно уже, если что – не нуж/но совсем уже/.
Уже выбор есть, стойкий выхлоп, есть «холопу хлоп по тому, где сесть», есть – который знать,
только вот как-то сел неудачно, что ли, или подали не во время бланманже.
Я – седой даже не вождь – так, кусок индейца, подкова, стертая до земли, диплодок;
шарахаюсь от слова «хрен», когда уже мир весь считает ласкательным слово «блядь».
Солнце в четвертом доме, а та, что твердит «заткнись», подевала куда-то мой поводок,
а без поводка – я не сумасшедший – ни за что не решусь её повести гулять…
Silenzio lunga
Белье постирано, дети спят, крыса мирно шуршит в углу –
верно, "точит" гречку, просыпанную вчера.
На вопрос самому себе, как критику, критик бубнит: углубь
наполнение вширь смыслового вектора. Вечера
уж теплы, уж зовут молодою листвой берез
на пленэр, вон из злой кривизны зеркал.
Кривизна отражает немой непослушный вихор волос
и воспоминанье, что младший весь день икал.
Как бы все же углубить? Утробно урчит живот:
хочет гречи, что крыса ест. Паспарту
поменять бы на фото том, где я – пилот,
чтоб тишина, не дай бог, не нарушила красоту…
А хоть искал? Жена, сын, брат, отец – раз единый поставил плюс?
А ты хоть раз вопрос свой в миг последний выталкивал из-под колес?
я не могу.
Рифма гениальна, не побоюсь сказать это слово.
Моё, Никита.
Спасибо, Никита за Ваше слово!
Очень.
Спасибо!
Что такое косые палочки?
Наташа, а я воспринимаю с ними даже лучше. Это такие интонационно-музыкально-ритмические заморочки.
Не знаю, не знаю, первый стих - "тотал" по нулям, хотя тема очень мне близка и внятна, вроде бы. Но, именно, вот это вроде бы, эта неуверенность в понимании, отторгает. Все эти арифметические действия, плюсы, минусы, введенные в моду, кажется, Бродским, страшно меня почему-то раздражают. Второй и третий лучше, в целом - просто интересно, не чувствую этого триптиха geen(а).(
Вы почитайте внутри них
Здорово! А я сразу не догадался.
Так интересно. Мне понравилось.
Спасибо, Арина
Только совсем нет баллов.
Ведь дело же не в них...
Мне вновь нравится. Подобный труд нужно уважать...
Рад, что понравилось, и за уважение отдельно))
Да. Это оно. Чудо.
Спасибо за эмоцию, но да на чудо не тянет. С уваженим к Вам
Не скажу, что чудо, скажу, что это огромная работа, проделанная над строчкой, над собой и внутри себя. Ничего не раздражает, так как сама беру в союзники любые знаки, способные помочь уточнить важный мне нюанс. Мой респект.
Спасибо за респект и Вы правы, работа была. не скажучто текст свалился на голову,хотя были минуты, когда летел. И еще вот что скажу: эта работа трудна и очнизкооплачиваеема но я ни за что ее не брошу... Вот так
Посколько мне выпала честь номинировать Ваше произведение, по правилам Шорта я должна написать свое обоснование для номинации. Вот оно:
О произведении geen Синева. Пустота. Тишина.
Стихотворение, которое своим звучанием доходит до самых сокровенных уголков души. Представлено в виде триптиха. Музыкально созвучно с Lacrimosa dies illa(слезный день) – одна из частей Реквиема Моцарта. (http://www.youtube.com/watch?v=MqRDK7zVGds )
Первый стих - Da capo azzurro – «От головы синий» . Всему свое время: время разбрасывать камни и время собирать камни... И вдруг оказывается, что собирать-то, собственно, нечего - «Под вычитанием в столбик тоненькая черта…». В череде потерь, с которыми свыкаешься, вдруг понимаешь, что огненной спицей в сердце засел вопрос. И приходишь в храм (а куда еще?), чтобы найти в себе ответ: «ну, чья вина?Ну, ведь твоя, чмо, молчишь, – /ти/хо, только со свода нисходит на головы вы/шина/». Кстати, это самое «чмо» меня немного приземлило.
В храме, когда свет снисходит к тебе, снисходит – «да, я – вина». Но сколько не засыпай солью раны, ничего не сдвинется с мертвой точки, если только каяться, а не пытаться что-то изменить. «А хоть искал? Жена, сын, брат, отец – раз единый поставил плюс? А ты хоть раз вопрос свой в миг последний выталкивал из-под колес?» - кстати, находка (!). Всему свое время: время убивать и время врачевать. «Стоишь тут – смеётся солнце, смеются люди, а ты – «вина»… синичье «си» попробуй на вкус, стой, дыши – это /синева/…»- еще она находка, которая мне понравилась.
Стих второй - Vuoto segno – «Пустой знак». Говорят, любовь слепа. Мы приписываем своим возлюбленным всевозможные достоинства и закрываем глаза, когда сталкиваемся с недостатками. Просто не замечаем их. «Никогда не думал, что девушка будет мне говорить: «Заткнись». Это фраза двери в парадном, парапета Яузы, «Музыкального ада» Босха, но не её» (находка!). Но приходит прозрение,или это любовь, замешкавшись, снимает свои ладони с глаз и ты вдруг видишь то, что раньше тебе казалось невозможно даже представить. У Дафны Дю Морье есть рассказ «Синие линзы», - героиня после операции на глаза должна на какое-то время надеть синие линзы, причем врач предупреждает ее, что она будет видеть еще лучше (!). Та открывает глаза и видит у всех людей вместо их голов головы животных. Так, например, медсестра, которая много ухаживала за героиней, когда та была с повязкой, оказывается гадюкой. Может, нам всем на какое-то время нужно надевать синие линзы, чтобы видеть звериную сущность окружения? «та, что твердит «заткнись», подевала куда-то мой поводок,
а без поводка – я не сумасшедший – ни за что не решусь её повести гулять…» (! находка) Еще находки в этом стихотворении:
« думал: корни – это всегда «пусть не выросло, но хотя б вырастает вниз», то, что ввысь вырастает – листва, ветви, птицы, небо, ну, и мы – зверьё…»
«Я – седой даже не вождь – так, кусок индейца, подкова, стертая до земли, диплодок;шарахаюсь от слова «хрен», когда уже мир весь считает ласкательным слово «блять». (странно, что через «т»)
Стих третий - Silenzio lunga – «Долгое молчание». Что делает пилот, когда вместо неба ему выпадает земля? Наверное, разучивается летать. Становится при земле - приземленный. Жизнь проходит в стороне и мимо, а когда задаешься вопросом, что менять - «критик бубнит: углубь наполнение вширь смыслового вектора». А как углубить? Когда из воспоминаний, только «что младший весь день икал»; когда и размышления нарушает урчание живота «хочет гречи, что крыса ест». Как же сильно земное притяжение быта.
« Паспарту поменять бы на фото том, где я – пилот, чтоб тишина, не дай бог, не нарушила красоту…»
Удивительный трильяж, показывающий разные отражения в зеркале, заслуживающий внимания.
Автор (лично мне) очень интересен. Попадая в его стихи, я чувствую себя Алисой, прыгнувшей за Белым Кроликом в нору.
Одри, а на это мне вообще нужно отвечатьнеделю. Так что скоро не ждите... И спасибо Вам, не как дежурному по рубрике, а просто так...
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.