Антона на тебя нет! Или хотя бы Финки.
Волчь, всё замечательно - и идея, и разработка, но техника...
(((
попинай мну по технике
Сама штоле просишь? Мазохистка.
ога)
(разминает пальцы, раскладывает инструменты)
не тяни, садюга)))
(строоо) Не торопи! Процедура будет длительная и обстоятельная.
*строго, так.
Прежде всего, хочу предупредить, что всё сказанное ниже есть троекратное (а может, и пятикратное) ИМХО.
Ну-с, приступим! (зажигает горелку, натягивает на руки тонкие резиновые перчатки и выбирает медицинские щипцы самого зловещего вида).
Начнём, пожалуй, сверху.
Идея текста Златы Волчарской "Что ты растёкся по строчкам слезой?" заключается в том, Господь Наш страдает вместе с каждым живым существом на планете, и незачем увеличивать и без огромное количество Его страданий, плюсуя к ним ещё и печаль (надуманную, как считает автор данного текста) некоторых сетевых литераторов по поводу малого числа читателей и непонимания ими опусов этих самых сетераторов. Более того, свои жалобы на несправедливое (к ним) устройство этого мира упомянутые литераторы оформляют в виде очередных опусов, что вообще уже никуда не годится.
Оставим пока в стороне некоторую спорность этого тезиса, заметив лишь, что основная часть шедевров мировой литературы (и вообще искусства) посвящена как раз теме страдания, а уж по какой причине страдать - каждый выбирает сам.
Посмотрим, как реализует автор своё возмущение недостойным поведением зарвавшихся литераторов.
Текст оформлен в виде обращения к некоему безымянному сетератору (надо полагать, образ собирательный). Развитие идеи происходит последовательно от первого катрена и заканчивается последним ударным четверостишием.
Подробнее о технике и прочем.
1.
Что ты растёкся по строчкам слезой?
Давишь на буквы и точки.
Нормальное начало, сразу вводящее читателя в атмосферу текста, задающее (отчасти) тему разговора. Из второй строчки понятно, что речь идёт о человеке, сидящем за клавиатурой компьютера, ибо "давить" можно только на клавиши. Хотя "давишь на...точки" - тут некоторые ассоциации с техникой японской акупунктуры шиацу - там не иголки втыкают, а именно надавливают пальцами на активные точки.
Рвутся волокна тоски тетивой
в рёбрах клети-одиночки?
Здесь начинается перегруженность метафорами. Смотрите: "рвутся волокна тоски тетивой" - волокна тоски? тетивой тоски? Далее. Тетива - это лук. Порвать тетиву ещё суметь надо!(если, конечно, она не сгнила, но на это в тексте никаких указаний). "в рёбрах клети-одиночки" - образ понятен, но он не имеет никакой связи с предыдущим - где лук, а где клеть.
2.
Плачет чернилами боли перо,
режет бумагу со злости,
снова и снова выводит «зеро»
на достижениях?..
Стоп! Только что была клавиатура - и вот уже чернила, перо и бумага! Понимаю, что здесь перечислены традиционные атрибуты стихотворца, но мы ведь ведём разговор о литераторе нового формата, о сетераторе, а для него клавиатура - это и бумага, и перо, и чернила. Скорее всего, эта сентенция вставлена сюда ради красивого "режет бумагу со злости", что действительно неплохо, но не велика ли цена? И опять же небрежно оформленная метафора заставляет задуматься: плачет - чернилами боли? перо боли?
3-4.
Брось ты
взгляд, переполненный мукой, вокруг –
точно такие же зайцы
друг перед другом сдирают кору
с тела эмоций, страдальцы
хвалятся, меньше читают кого,
чьё потрагичней забвенье,
глубже ранения, пропасти… Бог
знает, когда избавление…
Третий катрен начинается раньше - вот это "Брось ты" заканчивает второй катрен. Перенос оправдан логически, но абсолютно не оправдан стилистически - хочется закончить второй катрен смачным "Брось ты!" или ироничным "Бросьте!", а в третьем уже объяснить, что именно и куда надо бросить. Далее.
"взгляд, переполненный мукой, вокруг..." Крайне неудачная строка - разный смысл в зависимости от того, куда поставить запятую. Прочитайте это вслух - и будет совершенно непонятно, то ли "взгляд, переполненный мукой, вокруг...", то ли "взгляд, переполненный мукой вокруг..."
Зайцы, сдирающие кору с тела эмоций, порадовали, а рифма "зайцы - страдальцы" напомнила незабвенное "ботинки - полуботинки".
Вообще 3-4-я строфы осуществляют некое движение, которое,хотя и спотыкаясь на переносах, инверсиях и любимых автором перечислениях, где в один ряд ставятся слова, безумно далёкие друг от друга контекстно ("глубже ранения, пропасти..." - что глубже? ранения пропасти? пропасти ранений?), всё же уверенно набирает обороты и на самом разгоне вдруг втыкается в ... Бога. Который "знает, когда избавление". Избавление от чего? От пресловутых "мук творчества"? От мук непризнанности, непонятости? Хотелось бы поподробнее. Или это Избавление в более широком, религиозном смысле? Тогда уж, если по-другому было нельзя (а ведь можно! можно было по-другому!), надо как-то выделить Бога, например, перенести на следующую строчку:
"хвалятся, меньше читают кого,
чьё потрагичней забвенье,
глубже ранения, пропасти…
Бог
знает, когда избавление…"
Рифмы.
Если "забвенье" - тогда и "избавленье". Или наоборот, "забвение - избавление". А рифму "кого - Бог" оставлю на совести автора. Пусть ему (ей) будет стыдно.
5.
Знает. И более: ты – его часть,
детище, радость и горе;
всё, что ты чувствуешь, адом сочась,
он – как и ты, априори.
Первая строка: при чтении вслух сливаются "Знает." и "И более", т. е. получается "знает и более: ты - его часть..." Этот вариант тоже имеет право на существование - Бог знает, когда избавленье, но знает и более этого: ты - его часть... и далее по тексту. В таком случае точка и слово с заглавной буквы - лишние. Стихи, вообще говоря, должны одинаково восприниматься и при чтении вслух, и при чтении "глазами".
Далее опять следует перечисление: "часть, детище, радость и горе". Какое слово здесь лишнее? В данном контексте "часть" и "детище" - практически синонимы, смысловая нагрузка у них одинакова. Может быть, автор имела в виду, что мы, являясь Божьими творениями, одновременно несём в себе и частицу Создателя? Если это и так, то из простого перечисления этого никак не видно.
всё, что ты чувствуешь, адом сочась,
он – как и ты, априори.
Трижды пытался с разгона одолеть смутный смысл данной фразы. Не преуспел. Пришлось разбирать чуть ли не послогово. В итоге получилось примерно следующее: "Господь чувствует то же, что и ты, изначально. Ты ещё и подумать не успел, а Он уже всё это знает". Мысль, в общем, довольно понятная, но вот выражена на редкость коряво. Во-первых, "адом сочась". Ну устоявшееся "ядом сочась" ещё бы как-то прозвучало, но желание автора чуть поиграть словом и усилить описание состояния несчастного сетератора (видимо, его муки сродни адовым) сослужило плохую службу смыслу строфы в целом: получилось у нас, что Бог чувствует то же самое изначально, "сочась адом" при этом. Какой-то у нас не очень Бог получается, а нечто вполне противоположное...
6.
Больше семи миллиардов в тоске –
я бы взорвалась от боли.
Это, прикинь, только в нашем мирке.
Сколько подобных юдолей?!.
Здесь автор сочувствует Богу - ну да, ощутить, как свою, тоску более чем семи миллиардов людей (одновременно, надо полагать) и не взорваться при этом (от боли) под силу, конечно, только Вседержителю. Правда, автор забыла указать, чем надо так донять наше человечество, чтобы все эти более чем семь миллиардов одновременно ощутили тоску... Мне, при всей разнузданности моего воображения, такого фактора найти не удалось. А если не одновременно, то сумма страданий уравновесится количеством счастья, и получится то самое "зеро". И Богу ни жарко, ни холодно.
Из прочих огрехов шестого катрена отметим:
а) неправильное ударение ("я бы взорвАлась от боли"), хотя переставь автор местами слова, и всё было бы ОК ("я взорвалАсь бы от боли"). Правда, и тут имеется неблагозвучие ("бы - от - бо..."), но это легко вылечить, если употребить безличное "можно взорваться от боли" - как пример.
б) употребление в одном контексте сленгово-простонародного "прикинь", уменьшительно-пренебрежительного "мирке" и высокопарного "юдолей" сильно снижает начальную патетику данной строфы и переводит её в какую-то местечково-юмористическую плоскость.
7.
Божья любовь это Свет, а зола
скажется новым Спасителем.
Прости нас, Господи, мы не со зла,
просто ещё не выросли.
Буду очень признателен, если кто-нибудь растолкует мне смысл двух первых строк последнего, седьмого катрена. "Божья любовь это Свет" - никто спорить не будет, мы эту фразу слышим от любого бродячего проповедника. Но вот ЧЬЯ зола "скажется" новым Спасителем? Видимо, есть (будет?) какая-то зола, которая "скажется", т.е. назовётся новым Спасителем? Или это зола от божьего Света, т.е. любви? Но от света не бывает золы, зола бывает от огня, когда что-то сгорит... Ей-богу, не понимаю.
Ну и, наконец, кульминация: последние ударные две строки, ради которых, надо полагать, и написан весь текст.
Прости нас, Господи, мы не со зла,
просто ещё не выросли.
По заявлению автора, нарочитый сбой ритма (который она ласково называет "спотыкач") в финальном двустиши "специально...сделан для большего внимания читателя". Той же цели, видимо, служит и весьма приблизительная рифма "Спасителем - не выросли". Это, собственно, не совсем рифма. Это даже не рифма вовсе. Это недоразумение. Хочу заверить автора, что идея, заложенная в финальном двустишии, ничуть не пострадала бы, изложи её автор чётким прозрачным ритмом и слогом, а ещё и заиграла бы сильней. На фоне остальных "спотыкачей", которыми буквально усеяна вся территория данного текста, такая концовка смотрелась бы свежо и оригинально, чем, безусловно, привлекла бы ещё "большее внимание читателя".
В финале автор просит прощения у Бога за перечисленные выше "прегрешения" как бы от лица всего человечества или уж, по крайней мере, от лица пишущей сетевой братии. Тем самым как бы и себя причисляя к этой братии. При этом она просит Господа сделать скидку на то, что мы, дескать, маленькие ишшо, не выросли. Особенно умилительно это звучит для тех, кто знает автора лично. Собственно, чувства автора вполне можно понять, если предположить, что она просит прощения у Создателя именно за данный текст. Будем надеяться, что Господь действительно милостив, и кара, избранная Им для автора, не будет слишком жестокой.
P. S.
Зная Злату Волчарскую как автора великолепных стихотворных текстов, к абсолютному большинству которых у меня нет никаких претензий ни в плане идей, ни в плане их реализации, осмелюсь предположить, что данный текст появился в результате сильнейшего эмоционального всплеска, на что, в частности, указывает помещение автором этого текста в раздел "эмоциональное". Скорее всего, находясь на волне переполнявших её эмоций, она не уделила должного внимания отделке и доводке стиха. В таком случае данный текст следует рассматривать как заготовку, подлежащую дальнейшей огранке и лишь случайно или по недоразумению попавшую в ленту солидного литературного портала.
Dixi.
Роман Н. Точилин.
это очень большой труд. Уважуха!
Я верил, что ты поймешь)))
Сама попросила)))
ага))
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.