«Я сидел на горе, нарисованной там, где гора...»
А. Еременко
Близость к тебе разлагающе действует на разложение
на множители, на спряжения, падежи;
то ли последний липовый лист с вечера все кружит —
не упадет, то ли стремительное обморожение
воображения бродит по комнате, кормит рыбок,
сдвинуть пытается мертвый маятник —
стоящий над временем памятник
старику Розенбому — доброму духу корабельных рубок.
Можно смотреть кино, в окно, в глаза, вбок или в прошлое;
взгляд биполярен: одномоментно боится и хочет.
Потому, чем ближе-дальше предмет, тем менее точен:
размыт. Зрачок дрожит, возвращаясь в пошлое.
Близость тебя разлагающе действует на размножение
мыслей, слов, полярных незримых сов;
на половине пути к южному полюсу на брюках залип засов,
начинается торможение.
Нужно сдавать позиции, города, анализ мочи, экзамен,
быть везде и всем, невидимым и всегда.
Вода, слава богу снова с небес вода;
маятник врос в обои, и до ремонта замер.
Стоит войти, и тут же маячит зуммер
на выход: на бреющем успеть бы рвануть кольцо.
Близость с тобой возвращает в страну отцов,
я позавчера там умер...
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
1930
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.