То ли спиленный гномон – примерно на треть, то ли где-то заевшая древняя медь механизма мешает на время смотреть, как на нечто, подобное тверди, и я меряю время то в милях, то в лье, то в отщёлканных девочках дезабийе, как Тиффож в нашумевшем романе Турнье о любви и отчасти о смерти. Это странное чувство – пустые слова не помогут ничем, если даже трава не растёт под нагрузкой в три тысячи ватт там, где встал я и с места не сдвинусь, календарь опустел, расплескались часы, моя совесть дырява как риддарский сыр, но при этом я всё же доволен и сыт, как подсевший на отруби свинтус.
Если время застыло, то, значит, уже я навряд ли успею в прогорклой душе обнаружить и вырезать это клише, взгляд на мир через призму разлада, и не будет ни женщин прекрасных моих, ни счастливых детей, воздух черен и тих, но страшнее в сто раз, господин проводник, что не будет ни рая, ни ада. Будет просто пустышка, сереющий мир, адекватный системе колючий пунктир, умирающий Энск – не Бангкок, не Каир, не другая какая столица, и безвкусна еда, и не пахнут цветы, и вся жизнь в ожидании тихой беды, и над смогом опять ни единой звезды, и не спится. Ни спеться, ни спиться.
В этот самый момент окисляется медь, вместо сока берёза рождает камедь, и к хазарской принцессе является смерть, и Венера выходит из пены. В этот самый момент вырастает орда и врезается клином ревущим туда, где застывшие, как в янтаре, города заметает песком постепенно. Пробудитесь, мессир, лучше сна – только явь, мы ещё не закончили несколько глав в этом странном романе – а я был неправ, потому что искал слишком мелко, и теперь я пытаюсь, подобно траве, прорубиться сквозь камень и выйти на свет, и отныне в Париже, в Пекине, в Москве я толкаю секундную стрелку.
То ли спиленный гномон опять отрастёт, то ли двинется лес, то ли вскроется лёд, то ли пальцы пройдутся по линиям нот, на мелодию впредь обречённых, то ли небо опять озарится грозой, то ли перми на смену придёт мезозой и янтарь разродится прозрачной слезой и отпустит своих заключённых. Мы способны на честность, способны на лесть, мы умеем сложить и умеем прочесть, мы – отличные винтики, значится, несть нам числа, мы – станковые нити; время ткётся из нас и плетётся из нас, как изящный костюм, как дворцовый палас…
Так беритесь за стрелки. Беритесь сейчас.
И крутите.
Толкайте.
Тяните.
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту...
По длинному фронту
купе
и кают
чиновник
учтивый
движется.
Сдают паспорта,
и я
сдаю
мою
пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
улыбка у рта.
К другим —
отношение плевое.
С почтеньем
берут, например,
паспорта
с двухспальным
английским левою.
Глазами
доброго дядю выев,
не переставая
кланяться,
берут,
как будто берут чаевые,
паспорт
американца.
На польский —
глядят,
как в афишу коза.
На польский —
выпяливают глаза
в тугой
полицейской слоновости —
откуда, мол,
и что это за
географические новости?
И не повернув
головы кочан
и чувств
никаких
не изведав,
берут,
не моргнув,
паспорта датчан
и разных
прочих
шведов.
И вдруг,
как будто
ожогом,
рот
скривило
господину.
Это
господин чиновник
берет
мою
краснокожую паспортину.
Берет -
как бомбу,
берет —
как ежа,
как бритву
обоюдоострую,
берет,
как гремучую
в 20 жал
змею
двухметроворостую.
Моргнул
многозначаще
глаз носильщика,
хоть вещи
снесет задаром вам.
Жандарм
вопросительно
смотрит на сыщика,
сыщик
на жандарма.
С каким наслажденьем
жандармской кастой
я был бы
исхлестан и распят
за то,
что в руках у меня
молоткастый,
серпастый
советский паспорт.
Я волком бы
выгрыз
бюрократизм.
К мандатам
почтения нету.
К любым
чертям с матерями
катись
любая бумажка.
Но эту...
Я
достаю
из широких штанин
дубликатом
бесценного груза.
Читайте,
завидуйте,
я -
гражданин
Советского Союза.
1929
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.