Не нужна ты кому удивляешься, уступая им молча навстречь,
проходящим безличным, похожим и, вот, иди — не перечь —
по истоптанным щелям с ущербиной не дошедшего до коммуни-
двух шагов тротуара цементного бездорожью сродни,
мимо разных рядами громоздкими — ни тебе, ни ему, никому —
ровных зданий — заданий эпохи и утешенья уму.
Потетешь неразумие разума — запрокинув-разинув башку,
удивляйся искусственным скалам — муравьину божку,
муравьям по делам торопящимся, не обритой подняв головы,
нервно спящим, спешащим, плутающим в проводах тетивы.
Безответно рабочие особи семенят по маршрутам своим
и натаптывают археологам масскультуры слои —
миллиметры кладя миллиметрами пыль подошвами — медленно вверх
до стеклянных небесных покоев, где покоится стерх.
Неспокойны метания совести — поселения множатся вширь,
отъедает бока у природы поселённый пузырь.
И читаю во взглядах настойчивых вопрошение смысла житья,
озаряет однажды прообраз, понимаю и я —
под землёй где-то в тайных горнилах
в чёрной коже самой госпожи
муравейников главная сила —
человечая матка лежит.
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
1930
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.