Самые обычные качели,
тысячи подобных на Руси.
Но влетают в сумрак Боттичелли,
в сепию вечернюю Го Си.
Раскачайся по заветам Блока,
поднимись туда, где в эту ночь
станет страшно, страшно одиноко —
видеть всё и не уметь помочь.
А потом — сквозь небо флорентийца
и китайца горы и леса —
опустись с лицом самоубийцы,
с инеем в глазах и волосах.
ЛИ ЦИН-ЧЖАО
Когда бы я не был собою, сидящим вот тут,
склонившись незряче над русскими буквами клавиш,
я был бы в Китае, где звёзды огромные ждут
ночных возлияний. Да вот ничего не исправишь.
Где сливы цветут, там особенно нежен рассвет
во время династии Сун и, спускаясь по речке,
смеются и плачут не первую тысячу лет
печальные люди, ведя облака за уздечки.
Выходят на берег, заходят в ближайший трактир,
на цинях играют и грустные песни лепечут.
И тихо склоняется к вечеру небо, и мир
склоняется веткой под сладкою тяжестью-речью.
Вдали размываются тёмные контуры гор,
из чёрных волос вынимает нефрит поэтесса.
И бьётся фарфор, как сердца, и не бьётся фарфор
при всяком исходе истории, то есть процесса.
ВОДА
Прости меня. А впрочем, не прощай —
смотри, какие звёзды и оливы,
смотри на них, совсем не замечай
славянский вечер, медленно-дождливый.
Спит у костра усталый козопас,
а рядом спит косматая собака.
И в темноте неразличим для глаз
скорлупочный кораблик Телемака.
И нету никого, кто нас бы спас
в окрестностях земли и зодиака.
А если хочешь большего, тогда
на то, как, золотясь и выгорая,
летит в лицо постылая вода,
гляди, ни щёк, ни глаз не утирая.
ЗА ГРАНЬЮ
Р.Г.
1. Колок
По утрам — перелётные стаи
и неясная горечь внутри.
Но вбиваются крепкие сваи,
сверхнадёжные сваи зари
в безнадёжную прелесть простора.
Значит, есть и заря, и простор.
А иначе бы — без разговора —
взять ружьё, передёрнуть затвор,
словно русский похмельный помещик,
выпивающий Гамлет в степи,
описательной прозы подлещик,
говорившей ему «Потерпи.
Всё наладится, станет попроще,
просияет какой-нибудь свет
из-за этой вот чахленькой рощи,
из-за неба, которого нет».
2. Сумерки
Последние дни уходящего лета
похожи на дни уходящего года.
В них столько такого же — зимнего — света,
в них та же печаль, хоть другая погода.
Кончаются в сумерках ахи и охи,
и хочется спрятаться, хочется скрыться.
Последние дни уходящей эпохи,
старухи, вначале хотевшей корытца.
3. Степное
Может... А может быть, всё обойдётся?
Снова приникнет гортанная лира
к сладкой водице степного колодца
конскою мордой и ртом Велимира?
4. За гранью
За гранью... А что там — за гранью?
Огромный небесный шатёр,
бинты засыхают на ране,
негромко трепещет костёр?
Намного ведь лучше, чем дома,
чем воздухом — против шерсти,
спокойствие Тихого Дона
и Млечное русло Пути.
И всем нам, дошедшим до ручек,
по «клавам» стучавшим в ночи,
прозрачный кивнёт подпоручик:
«Теперь от души помолчим».
НА ПОСЛЕДНЕМ ДЫХАНИИ
Я старею. Глохну и старею.
Целый день — в кальсонах и халате.
Что с того, что стали эмпиреи
ближе к табуретке и кровати.
Что со стороны их так любезно
заслонять застывшую в оскале
самую обыденную бездну,
самое понятное в Паскале.
СОЛОВЬИ
Не то чтоб чья-то в том вина,
да только поздновато спорить.
Стоит такая тишина,
что нам её не объегорить
ни ловко слепленным стишком,
ни ухищрением в вокале —
стоит она, как в горле ком,
как Лермонтов под Машуком,
как роза чёрная в бокале.
Стоит, и глохнут соловьи —
его, её, твои, мои.
КАЛЛИГРАФИЯ
Н.
Может, показалось, я не знаю —
долгие пролёты птичьих стай —
слишком много в сумерках Китая,
а точней, вообще — сплошной Китай.
Каллиграф какой-то постарался,
вывел строчку не пойми о чём
перелётных птиц, идущих галсом
вслед за догорающим лучом.
Не пойми зачем, а всё же точно
прочертил, на сердце закрепив
нежный, потаённый, нелубочный,
посторонний, в сущности, мотив.
Закат, покидая веранду, задерживается на самоваре.
Но чай остыл или выпит; в блюдце с вареньем - муха.
И тяжелый шиньон очень к лицу Варваре
Андреевне, в профиль - особенно. Крахмальная блузка глухо
застегнута у подбородка. В кресле, с погасшей трубкой,
Вяльцев шуршит газетой с речью Недоброво.
У Варвары Андреевны под шелестящей юбкой
ни-че-го.
Рояль чернеет в гостиной, прислушиваясь к овации
жестких листьев боярышника. Взятые наугад
аккорды студента Максимова будят в саду цикад,
и утки в прозрачном небе, в предчувствии авиации,
плывут в направленьи Германии. Лампа не зажжена,
и Дуня тайком в кабинете читает письмо от Никки.
Дурнушка, но как сложена! и так не похожа на
книги.
Поэтому Эрлих морщится, когда Карташев зовет
сразиться в картишки с ним, доктором и Пригожиным.
Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться от
мыслей о голой племяннице, спасающейся на кожаном
диване от комаров и от жары вообще.
Пригожин сдает, как ест, всем животом на столике.
Спросить, что ли, доктора о небольшом прыще?
Но стоит ли?
Душные летние сумерки, близорукое время дня,
пора, когда всякое целое теряет одну десятую.
"Вас в коломянковой паре можно принять за статую
в дальнем конце аллеи, Петр Ильич". "Меня?" -
смущается деланно Эрлих, протирая платком пенсне.
Но правда: близкое в сумерках сходится в чем-то с далью,
и Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имел Наталью
Федоровну во сне.
Но любит ли Вяльцева доктора? Деревья со всех сторон
липнут к распахнутым окнам усадьбы, как девки к парню.
У них и следует спрашивать, у ихних ворон и крон,
у вяза, проникшего в частности к Варваре Андреевне в спальню;
он единственный видит хозяйку в одних чулках.
Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере.
Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках
все козыри.
И хор цикад нарастает по мере того, как число
звезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом.
Что - если в самом деле? "Куда меня занесло?" -
думает Эрлих, возясь в дощатом сортире с поясом.
До станции - тридцать верст; где-то петух поет.
Студент, расстегнув тужурку, упрекает министров в косности.
В провинции тоже никто никому не дает.
Как в космосе.
1993
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.