Лопасти работают как надо,
поднимают-вскидывают пыль.
Ты бы насмотрелся до отпада,
если б видел их, Иезекииль!
Пастухи, торговцы, брадобреи -
гордые, как дикий виноград,
вы уже не древние евреи,
вам такое видеть не в отпад.
Вот пилот чего-то не расслышал,
и махнул рукою - Дьявол с ним!
Прогуляться в южном небе вышел
небольшой небес Ерусалим.
И на бортовой его панели,
где - на скотче - Лена из Апсны,
все сапфиры сразу засинели
первыми цветочками весны.
И пошёл он вверх, темнея брюхом,
громкий, страшный, яростный такой.
Если можешь, Господи, то Духом
страшное мгновенье успокой.
Пусть и борт-стрелок и борт-механик
не поймут уже, что, завалясь,
он уходит в вечность, как Титаник,
что с Тобою вышел он на связь.
-2-
Саша
- Очень быстро собраны манатки,
быстро зашнурована шузня.
Воздух голубой горячий сладкий,
что ты будешь делать без меня.
Не венецианские бауты,
не бокалы матушки Клико,
юность - это зелень Гудауты,
пепел на губах и молоко.
.....................
Где-нибудь в московском магазине
небольшую книжечку найду.
Мальчик (а ладонь на магазине)
сочиняет песню на ходу.
Собраны манатки. Будет слава.
Будет всё - навылет, навсегда.
Над швабоды гузкою картавой
усмехнётся дальняя звезда.
Дальняя звезда - ладонь открыта.
Для одних - пощёчина. Другим -
рюмочка за стойкой общепита -
Помним. Не забудем. Не простим.
-3-
Мишин сон
Сивая кобыла прискакала -
опрокинуть банку на скаку.
Потому что Миша аксакала
вспоминает - с дыркою в боку.
Вспоминает небо голубое,
вспоминает крики ишака.
Ничего осталось после боя
после небольшого кишлака.
Сивая кобыла с громким криком -
скачет и кричит Иа-иа!
Вы не умывались из арыка?
Вам и не отмыться, господа.
Миша засыпает, до кровати
двух шагов каких-то не дойдя.
Видит небо - дырочку в халате,
бороду курчавую дождя.
-4-
Джан
Наташе
Джан — душа, которая ищет счастье.
(туркменское народное поверье)
Руки худые, как спицы,
у моего близнеца.
Светом вскормили глазницы
взгляд - золотого птенца.
Руки торчат из пижамы,
нет подходящих пижам.
Как только нас нарожали -
этих, из племени Джан?
Солончаки и болота,
озеро с мутной водой.
Капелька тёплого пота
веко покинет звездой -
падая, рушась, сверкая.
Кто ты? Скажи мне. Скажи.
Пляска у местных такая -
блещут белки, как ножи.
А за стеною гитара -
брень-брень мотивчик-пустяк.
Джан и в разгаре базара
стоят какой-то медяк.
Джан продаются горстями,
души дешевле мослов.
Мимо проходят крестьяне
и покупают ослов.
Воздух то кислый, то сладкий -
мясо, урюк и гатык.
Взгляд, как птенец в лихорадке,
прятаться в веках привык.
Мы доживём. До рассвета.
Мы не уйдём в камыши.
Боль, что на сердце надета,
быстро снимать не спеши.
Скоро схожу за кефиром,
хлеба куплю, сигарет.
Хрустнет солёным такыром
под каблуками паркет.
Руки вдевая в аляску,
выйду к другим миражам,
поцеловавшие пляску
губы - подставив ножам.
-5-
Букет Абхазии
16 октября 2019 поэту и воину
Александру Бардодыму
исполнилось бы пятьдесят три года.
Что-то горькое, словно рябина, сегодня во рту.
От рябины не спрячешься даже за горы Кавказа.
Пусть абхазские звёзды по синему небу плывут,
но рябина моя и твоя - это горькая фраза
на московском, на том, что привычка, и кровь, и вода.
Оседает снежок, словно ангела дикого перхоть.
А на небе абхазском такая большая звезда.
Только поздно куда-то калеке за звёздами ехать.
Принимаю, что есть - хоть погоду, такой холодец,
что рука поневоле потянется к тёплой Столичной.
А в букете Абхазии - пчёлы, шмели и свинец.
Ты - сорвал. Я живу - всё отлично. Точнее - различно.
-6-
Сухум, Незнакомка
Наташе
Широка эта ночь, темнота широка.
Принакрылась овчинкою муза.
Только вспыхнет звездой одиночный АК.
Спи спокойно, предместье Союза.
Будет полночь глуха. Словно всадник устал
докричаться до конского уха.
Там, где чёрной горы ледяной пьедестал,
видит Врубель глазастого духа.
Тот корнями своими пронзил красоту -
нежность Юга, приморскую кромку.
Муза спит, и во сне так похожа на ту -
перья страуса, шёлк - Незнакомку.
-7-
Колыбельная для субмарины
Очень мягкая перина –
Млечный Путь. И только там
засыпает субмарина,
как положено китам.
На земле идут осадки
и дела вершатся тут.
Субмарины и косатки
в небо чёрное идут.
Спать уходят чёрным скопом,
засыпают в унисон.
Самым сильным телескопом
не тревожь их вечный сон.
Не обшаривай лучами
небо, отклика не жди.
Субмарины замолчали
на космической груди.
Им закроет небо веки,
и – волшебен этот сон –
в незатопленном отсеке
заиграет патефон.
И закружит под иглою
песню берега и дня.
Надо всей вселенской мглою
лодка вздрогнет – Жди меня!
-8-
Песня о непопавшем в Рай
Всякой твари в раю не по паре.
Обещал Ты, а следственно - дашь.
Потной кучею в южном загаре
в двери ввалится весь экипаж.
Не поверят. А после - привыкнут.
Но привыкнут они не совсем.
И порой головами поникнут -
вроде, все тут, а вроде - не все.
И по этой вот самой причине -
так и водится между людьми -
наливает мужчинам мужчина,
поминают товарища Ми.
Поминают не тонны металла,
не винты, не горючую вонь,
а того, кто вздохнул так устало,
превращаясь в летящий огонь.
Кто разлёгся на пыльной кровати,
и обломки свои разметал,
где одна лишь шайтанова матерь
обнимает в предгорье металл.
-9-
Кукушка
Давным-давно, ведь я не помню дат,
и помню кое-как об этих датах,
давным-давно прочёл я про солдат,
о финнах в маскировочных халатах.
Наверно, это был обычный день,
а может, ночь, я по ночам читаю.
Мне смерть в глаза взглянула. Ясен пень,
она была блондинистой – простая,
скуластая, похожа на мордву,
прицелилась. И всё же не нажала.
Вскочила. Испарилась на ходу.
Снег не растаял, где она лежала.
И только ёлок снежный маскарад
внезапно расступился перед нею.
Мелькнул и скрылся белый маскхалат.
Читаю, и гриппую, и бледнею –
ведь мог бы я сейчас лежать в снегу,
и красным бы забрызгалась опушка.
Лежу, температурю, ни гу-гу
в часах "Маяк" суомская "кукушка".
-10-
Три сестры
Я из города ехал на старом такси –
это то, что я помню о годе.
Да, ещё – благодарен, рахмат, grand merci,
золотистой осенней погоде.
Мой попутчик куда-то на сопки смотрел
так, как смотрят на всё напоследок.
Он из города ехал, в котором имел
трёх сестёр – трёх весёлых соседок.
Ну а я всё пролистывал новый журнал –
то Дальстрой в нём мелькал, то Мещёра.
Я недавно одну из сестёр возжелал
в плеске выпивки и разговора.
А она мне сказала, что я её брат,
и все трое налили за брата –
за того, кто однажды отчалил в Герат
и уже не придёт из Герата.
Та, которая... Та, от которой дрожа...
В общем, та, о которой я плачу...
Я её обнимал на правах миража,
обнимал, понимая, что значу.
Уезжая, в киоске журнальчик купил
с перестроечной прозою года
про того, кто своё до конца оттрубил,
про врагов ВКП и народа.
Мчалась "Волга" сквозь радостный солнечный свет,
сеял дождик, открылась страница,
и открылся рассказик про тех, кого нет,
и про их загорелые лица.
Я не помню его. Он таким же, как все,
был тогда – мол, слегли не за дело.
Дождик сеял. Темнело и мокло шоссе.
И сестра, прижимаясь, жалела.
-11-
А я ещё нет
Нас осень в лужицы макала.
А в это время - гладью вод -
на португальское Макао
ходил прекрасный пароход.
Труба дымила, флаг струился,
как пламень ясный, над кормой.
Но дождик падал и глумился
и над тобой, и надо мной.
Всё шли и шли, и шли осадки.
И мы садились под грибок,
чтоб сигаретный запах сладкий
от кислой влаги не намок.
Воротника лоснилась шёрстка,
дома попрятались во мглу.
А двое из Североморска
не попрощались на углу.
Один хлебнул по полной мере -
Афган, сверхсрочная, такси.
Другой то пьёт в осеннем сквере,
то бродит где-то по Руси.
Точней, не бродит. От укола
живёт до пригоршни лекарств,
но...
Помнишь Царство Рок-н-Ролла
среди других прекрасных царств,
мой друг, мой брат, бомбящий в ночку -
пылает сцена, всё в огне!
Прекрасною ударной бочкой
прекрасный пароход на дне.
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.