Как по речке по реке
Ходит Петя в сапоге –
Нет на палочке другого
Ни бедра, ни сапога.
Носишь Петю на руках,
С Пети слизываешь слезы.
Слезы сахарные – ах!
Трехкопеечные слезы.
На скрепочке
А я звезду приклею на окно –
Чтоб на клею держалась канцелярском,
Была как штык на месте перед сном
И не меняла царство на полцарства.
Чтоб знать, еще не натянув штаны,
В окно, как в книжку первую, глазея:
Над улицей висит – и хоть бы хны –
На скрепочке и канцелярском клее.
Ушанка
А были зимы… Нет, я помню,
Когда погода не лажала.
Стоял по кепку куст шиповник
Накрытый снежным одеялом.
И если кепка не по делу,
То точно, что была ушанка –
Я тот, который кролик белый,
И всё по небу – санки, санки…
А если даже не по небу,
То все равно «ба-бах!» такое –
Лишь ухо кроличье из снега
Торчит как счастье неземное.
Маленькие зимы
И еще. Я скучаю по снегу
И по сахарным горам сугробов.
Чтобы в белое падать с разбегу
И на черное с белого чтобы
Все смотреть до скончания века,
Волей маленького человека
Виноградины в руку срывать.
Да, и к ужину не опоздать.
Ручки-ножки-человечек
Ручки-ножки-человечек
На асфальте получился.
Жить он будет долго-долго,
Если дождик не пойдет.
Будет белыми губами
Улыбаться всем прохожим,
Нам с тобою улыбаться,
Если дождик не пойдет.
И потом еще немножко
После дождика вдогонку.
И останется улыбка
Всем на память от него.
Певица
Пьянствуя какой-то праздник
Или так, по настроенью,
Вдруг на самой середине
Обрываешь крик фанеры
И насыщенного цвета
Лучший сорт из третьесортных
Проливаешь рюмки мимо.
Но, не портя вечер людям,
Добавляешь «извините»
За испорченные брюки.
А певица не заметит,
Нет ее сегодня в зале.
Лейся песня вдаль спокойно,
Мы и крепче проливали.
Суфлер
Всего лишь раз попав на карнавал,
Я до сих пор теряюсь в ваших масках.
Там за двумя провалами провал,
Там полумрак за бутафорской краской,
Как будто мрак полкружки расплескал.
Но полон зал, однако, полон зал.
Когда от страха шевелит суфлер
Одними побелевшими губами,
Я веселюсь с болтающими вздор
И говорю с немыми болтунами,
Зачем-то соблюдая между нами
Не облеченный словом уговор.
А вы, сеньоры, нынче веселы!
Порою удается та же сцена,
Как будто впрямь на кончике иглы
Сочилась бездна, вколотая в вену,
И облезала корка со скулы.
Speranza
Я окно, как последнюю книгу, открою.
Не узнаю, где ключ от кроссворда созвездий,
Не увижу ответов, но помню другое:
Мотыльки умирают со звездами вместе.
Слово-устье и первое слово-исток,
Тишина перед морем забвенья.
Но летит мотылек-с-ноготок,
Собирая нектар откровений
И ожогом врачуя ожог.
Почему-то написано так,
По какому такому закону –
Но глядишь в ослепительный мрак,
На бельмо восходящей горгоны,
Забывая луну в облаках.
Паутинку. Мираж. Паука.
За великий обман, над комедией плача,
Тянешь руку к сиянью спасательной нити –
Пусть имеющий крылья читает иначе.
Пусть не каждые двери даны для открытий.
А удача… Сейчас перекурим с удачей.
Полетит мотылек на горящую спичку…
Может быть, он любитель ночных папирос
И других неполезных для жизни привычек
И еще не хватался за Данта всерьез,
Только «lascia speranze» свое произнес.
«Из которых хлопья шьют»
Тут, видишь ли, какое дело,
Она ничем себя не выдаст.
Зачем-то данная на вырост
Вразнос носиться не умела.
Пускай сверкала, как кольчуга,
Ни в грош не ставила блестящих.
Испуг? Она жила испугом
И разбивалась прочих чаще.
Ни в чем не виноваты дети
Со своего земного роста,
Где безразмерное непросто
Носить и просто не заметить.
Когда-нибудь на тех, кто выжил,
Она посмотрит без кокетства,
Земней земной и близкой ближе,
Все дальше облака и детства.
Когда ее, безумье словно,
Примерить заново решишься:
– Ах, облако, лежите ровно,
Не притворяйтесь белой мышью!
Ах, были б плечики повыше
К ней, невесомой и огромной…
Ноготки
И просыпалось Рождество седым
Календаря ломая ноготки,
Проходят те, кто больше не возможен.
Их рукава прощаются в прихожей,
Их голоса скрипят, как сапоги.
Всё старики, всё младше старики…
Сначала пропадают имена,
И, поводов не зная возвратиться,
Они идут и рассыпают лица
На слой мелкозернистого пшена.
Страна теней моих разорена,
Над каждым домом пролетала птица,
За каждой дверью стыла тишина.
И засыпало улицы корицей.
В холодном сквере выдохнешь пустым,
Пойдешь на взгляд из старого альбома,
Пойдешь, не замечая перелома,
Пойдешь без ног, глотая летний дым,
К ним, нестерпимо близким и чужим,
Теряясь в криках улиц незнакомых,
По утонувшим в солнце мостовым…
Хлебороб
К утру колосья вымахали снега,
Достали головами до земли.
А ветер шел-косил под человека,
И по сусекам вьюги заскребли.
Рос колос, то решителен, то робок,
Был колос слишком тонок или мал.
А человек косил под хлебороба
И снежные колосья собирал.
Взошли до неба белые курганы,
Держали рай индийские слоны.
А снег все шел, все сыпал божьей манной.
Ну, так казалось с манной стороны.
Звезда
И в безумье не плачь о ней,
Схорони на груди заживо,
Если светит в ночи ночей,
Запечатанных губ не спрашивай.
А была она, не была,
Опьянила вином мистерии…
Человеческие дела,
Мера веры и недоверия.
Где-то в россыпи тысяч линз,
Над Тайгетской горой сверкающих,
Есть такая, что смотрит вниз
И не верит в млекопитающих.
Хорошая песня
В набежавшую волну
Эй, моряк, для тебя лучше новости нет,
Тут на всех разливают одну.
Мы идем под хорошую песню ко дну.
Bon voyage! Помяните княжну.
Наша песня о самых крутых берегах,
Где вовек не найти ничего,
Ни княжны для тебя, ни дворца самого,
Ни земли для креста твоего.
Стелет ветер кровати на голых камнях
Морякам, обманувшим волну.
Кабы черт не унес дорогую княжну,
Сам бы в синее море столкнул.
Эй, моряк, это песня, которая есть, –
Хороша, потому что с тобой.
При хорошей волне не бывает другой.
А княжна… Да и черт с ней, с княжной.
Когда мы были
Когда мы были рыбами
В воде зеленой озера
Когтями птицы сокола
И криком петуха
Собрали нас по зернышку
По камушку по перышку
Вдохнули что-то легкое
И стало не поднять
Медвежье молоко
Какое небо… Ночь и я.
Смотрю из мира невозможных,
Как первый в мире человек.
Мне тысяча бездонный век,
Я млечность пью из медных ложек,
В ладони умещая всех.
Стоял без возраста и кожи
Неосторожный человек,
Смотрел и выдыхал: «О Боже!
Где мне душа? – глаза без век
И капли соли по краям.
И тайна вечная сия,
Где только небо, ночь и я,
Последний в мире человек».
Крыльцо
Что таратайка! Сядешь на крыльцо:
Такая ночь! Такое время года!
Видней дорога, две версты до Бога…
И покатилось в небо колесо.
Махнуть туда, схватить велосипед –
А тишина звенит, звенит повсюду.
Я тут забуду пачку сигарет,
Такое дело, родину забуду.
Да, муравьи…
Да, видеть не моги…
Да если бы на немощь защемило –
Но сердце, не видавшее ни зги,
Рвануло вдруг с нечеловечьей силой
И задохнулось от немой тоски.
Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.
Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор
полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.
Звук – форма продолженья тишины,
подобье развивающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, – пока аплодисменты
их там не задували – светлячки.
Но то бывало вечером, а днем -
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии – колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,
с отчаянья – но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов – ампулы ж, как светочь
шестнадцать озаряли... Зеркала
дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав
его за разложенье колектива,
уволили. И, выдавив: «говно!»
он, словно затухающее «ля»,
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее – доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.
___
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уходившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию «Каскад».
Шел Новый Год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий «Тбилисо».
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
«Каскад» был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: «Альберт» и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
«Как ты здесь оказался в несезон?»
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки – как белки из дупла.
«А сам ты как?» "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный – осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
«Ты здесь один?» «Да, думаю, один».
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи – и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
«Высокую-высокую луну».
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.