|

Детей надо баловать — тогда из них вырастают настоящие разбойники (Евгений Шварц)
Поэзия
Все произведения Избранное - Серебро Избранное - ЗолотоК списку произведений
ЗАБЫТЫЙ АРЕСТАНТ | Однажды один опер РУВД Москвы
По подозрению в квартирной краже
Бомжа подзадержал, но вот, увы –
Он не составил протокола даже.
Задержанного в авто затолкав,
Сыскарь почувствовал недомогание,
В Бутырку он повез его стремглав,
Процессуально не оформив задержание.
Знакомого дежурного уговорив,
Прикрыть задержанного без протокола
И все нюансы с ним обговорив,
Принял во внутрь он таблетку валидола.
Дежурному Бутырки он пообещал,
Что все бумаги он потом составит, –
Мол, отлежаться нужно, чтобы не упал,
А документы все к утру представит.
Не всех нас поджидает добрый рок
И не для каждого ложится ровно карта, –
Наутро опер тот в больницу слег
С обширнейшим инфарктом миокарда.
Сменился утром и дежурный по СИЗО,
От опера не получивший документы.
Ну а задержанный на органы и не был зол,
То были для него приятные моменты.
В такую жизнь бомж окунулся с головой, –
Был рад, что оказался он в неволе.
Здесь трижды в сутки кормили на убой.
И положением своим он был доволен.
Бомж наслаждался буквально всем вокруг,
Его устраивало, что попал в "профилакторий".
А наш сыскарь отправился долечивать недуг
После больницы в ведомственный санаторий.
Затем в нем вовсе приутих сыскарский пыл,
Покинул он оперативное гнездовье, –
По заключению врачей он комиссован был
На пенсию по состоянию здоровья.
А дальше, в суматохе повседневных дел,
Со временем об арестанте позабыли этом.
И в результате бомж в Бутырке просидел
Всю осень, зиму и весну, и лето.
Был бы и дальше замечательным досуг
У нашего героя, пока не отворилась дверка
В те казематы. И в Бутырку вдруг
Комиссия нагрянула с проверкой.
Бомжу стандартный задали вопрос:
"Не пытались ли вас в чем-то ограничить?"
И бомж подумав, выдвинул запрос –
Выдачу курева просил он увеличить.
И вот на арестанта у сотрудников тюрьмы
Члены комиссии потребовали документы.
И как не напрягали они все свои умы,
Никто не смог дать убедительные аргументы.
В Бутырке все пытались объяснить вразброд
И шеф тюрьмы, и вертухаи в камуфляже:
Как это честный гражданин уж целый год
Без документов здесь содержится под стражей?
Однако, не превысили законности предел, –
Бомжу родные стены покидать хоть неохота,
Но всё же наступил нелегкий для него удел, –
Бомжа культурно проводили за ворота.
А на свободе нигде не было еды,
И ни жилья, ни денег, ни работы.
Ведь так недалеко и до беды, –
Возникли у бомжа различные заботы.
Какая только ни была его борьба
С голодным житием в ненастную погоду, –
Настала для него нелегкая судьба,
После того как нежеланную обрел свободу.
Но всё ж недолго длилась для него эта судьбина,
Как снова он попался на глаза бутырским лицам,
После того как он разбил витрину магазина,
Что-то украл. И ждал потом сотрудников милиции.
В Бутырке он в свою же камеру был помещен, –
Не вспоминал он больше дней голодных.
Таким курортом он был снова восхищен
И тем, что впереди было три года беззаботных.
* * *
Правительству необходимо знать вдвойне:
Коль подвергать народ голодным испытаниям,
То так и будут воровать в нашей стране,
Ради жилья с трехразовым питанием!
7 июля 2009 г.
(г. Москва) | |
Автор: | gtnhjdbx0510 | Опубликовано: | 12.07.2009 18:49 | Создано: | 07.07.2009 | Просмотров: | 2134 | Рейтинг: | 0 | Комментариев: | 0 | Добавили в Избранное: | 0 |
Ваши комментарииЧтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться |
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
|
|