Просыпаясь, он каждый раз рождался заново,
Говорил своей маме - "Ты не моя мама",
Но она не верила в это. Мало ли странного
Может быть в кучерявой головке её Адама?
И в такие моменты глаза его были чёрными,
Как обсидиан в глазницах мёртвого фараона,
И из них на волю рвались другие пространства и вороны,
А потом разлетались по городу во все стороны
И тогда мама плакала -
Это было страшнее, чем заживо быть погребённым.
В два он бегло читал. По ночам приходили кошмары.
Ему снилось, что он - пылинка в огромной Вселенной.
Это было ужасно, и он становился старым,
Сохраняя при этом способность отаваться обыкновенным.
И ещё. Автобус, старый, пыльный, за стёклами -
Полевые ромашки в кадках, высокие, как тополя.
Он считает вслух, и глаза становятся мокрыми,
Потому что на "десять" должна раствориться Земля.
Это снилось ему и в четыре с четвертью года,
Когда он был седой, как лунь и сжимал виски,
Чтобы знания не разрывали маленького урода,
Как пробел на экране - худое тело строки.
Перед смертью я видел его в больничной палате
Там куда-то бежали врачи и пытались спасти
Он лежал, а в глазах затаилась огромная просьба - Хватит!
Дайте просто уснуть, я прошёл все земные пути.
Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.
С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.
В черной оспе блаженствуют кольца бульваров...
Нет на Москву и ночью угомону,
Когда покой бежит из-под копыт...
Ты скажешь - где-то там на полигоне
Два клоуна засели - Бим и Бом,
И в ход пошли гребенки, молоточки,
То слышится гармоника губная,
То детское молочное пьянино:
- До-ре-ми-фа
И соль-фа-ми-ре-до.
Бывало, я, как помоложе, выйду
В проклеенном резиновом пальто
В широкую разлапицу бульваров,
Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном,
Где арестованный медведь гуляет -
Самой природы вечный меньшевик.
И пахло до отказу лавровишней...
Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен...
Я подтяну бутылочную гирьку
Кухонных крупно скачущих часов.
Уж до чего шероховато время,
А все-таки люблю за хвост его ловить,
Ведь в беге собственном оно не виновато
Да, кажется, чуть-чуть жуликовато...
Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать -
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги,
Чтоб я теперь их предал?
Мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,
Выпьем до дна...
Из густо отработавших кино,
Убитые, как после хлороформа,
Выходят толпы - до чего они венозны,
И до чего им нужен кислород...
Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея, -
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, -
Ручаюсь вам - себе свернете шею!
Я говорю с эпохою, но разве
Душа у ней пеньковая и разве
Она у нас постыдно прижилась,
Как сморщенный зверек в тибетском храме:
Почешется и в цинковую ванну.
- Изобрази еще нам, Марь Иванна.
Пусть это оскорбительно - поймите:
Есть блуд труда и он у нас в крови.
Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом,
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает -
За карий глаз, за воробьиный хмель.
И словно пневматическую почту
Иль студенец медузы черноморской
Передают с квартиры на квартиру
Конвейером воздушным сквозняки,
Как майские студенты-шелапуты.
Май - 4 июня 1931
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.