Светочка Иванова была единственным ребёнком у мамы и бабушки – маминой мамы. Ни папы, ни дедушки с маминой стороны, не говоря уже о папиных родственниках, она не знала, да и не задумывалась о них в то время – в то время она была ещё слишком мала.
Родилась Светочка крепенькая, здоровенькая: 3 кг 400 г, 52 см. Не богатырь, как её сосед по горшку Женька Саввин (тот был при рождении 4,5 кг и 57 см ростом), но и не такая куколка, как Настька Потапова – та родилась 2,900 кг и 48 см. Настька сидела на горшке с другой стороны от Светочки. И всё время её доставала. То толкнёт Светочку, и та вместе с содержимым горшка окажется на полу, то за волосы дёрнет, то игрушку отнимет. Ну, физически отнимать игрушки у Настьки правда не очень-то получалось, скорее морально. Возьмёт, к примеру, Светочка куклу в руки, а Настька – тут как тут! Вцепится в куклу своими ручонками и давай орать: «Отдай, отдай!» Тут как тут окажется и Настькина мама – нянечка группы – и давай Светочку совестить: как, мол, ей не стыдно, такой большой, обижать такую маленькую Настеньку!
Женька, как истинный джентльмен, пытался за Светочку заступаться, за что ему и попадало тоже.
Скажете – несправедливо? И будете 100 раз правы! Конечно, несправедливо!
И решила Светочка отомстить обидчице, чтоб уж самОй не так обидно было!
В тихий час Светочка никогда не спала, но и лежать спокойно в кроватке ей не удавалось: лежала она у окна, а там, за окном, столько всего всегда интересного происходило! За это ей тоже попадало. Частенько она в одних трусиках и маечке, босиком, стояла в углу.
В тот день воспитательница второй смены заболела – и не пришла. Заменить её было некому, и после обеда с детьми осталась одна нянечка; которая, уложив детей спать и поставив Светочку на всякий случай в угол сразу же, как только она разделась, пошла мыть посуду.
Вот тут-то план мести и родился!
Подождав, пока Настька уснёт (а засыпала та всегда быстро), Светочка подошла к Настькиной кроватке и громко закричала что-то ей на ухо. Настька проснулась, испугалась, завизжала, разбудила остальных детей.
На крик прибежала Антонина Анатольевна – нянечка группы и Настькина мама. Увидев горделиво сияющую Светочку и орущую Настьку на фоне остальных кричащих детей, Антонина Анатольевна больно схватила Светочку за руку и поволокла вниз по лестнице, на первый этаж, в медкабинет, в котром во время тихого часа никого не было: медсестра ходила домой – проведывать больную мать. Ключ от кабинета висел в шкафчике, где висели все остальные ключи, не торчащие из замков.
Схватив на ходу ключ, открыв дверь, Антонина Анатольевна швырнула Светочку на пол со словами: «Будешь сидеть тут до вечера, мразь!» – заперла дверь и повесила ключ на место – в шкафчик. В группе её ждали орущие дети и грязная посуда…
Успокоив детей, помыв посуду, Антонина Анатольевна пошла на кухню, к поварам. А там как раз шло обсуждение новых сапог одной из поварих.
На дворе стояла поздняя осень, ночами уже подмораживало крепко. Да, неплохо было бы и Антонине Анатольевне подумать о новых зимних сапогах… Да где же взять столько денег? Живёт она одна с дочкой, на одну свою мизерную зарплату… Бывший муж, пьяница, алиментов не платит… Хорошо хоть, что питаются обе в саду, да ещё иногда и с собой получается что-нибудь прихватить: пока дети в группе маленькие, едят плохо. А вот вырастут, не будет им хватать полкотлеты на человека, будут орать, что голодные, не дай-то Бог, придёт заведующая с проверкой!..
Мысли о «том, что может быть, если…» настолько захватили Антонину Анатольевну, что она забыла про всё на свете.
Очнулась она от требовательного голоса Светочкиной мамы: «Где моя дочь?»
«Как - где?! Все здесь – в группе!»
«Нет её в группе!»
«Не может быть! Спряталась, видно, негодная девчонка! Очень уж она у Вас избалованная! Делает всё, что хочет! Вот и сейчас: все её ищут, а она куда-то спряталась! И сидит, ведь, тихо!»
Обыскали всю группу: заглянули подо все кроватки, во все шкафчики, даже в сушку, которая была закрыта снаружи на шпингалет! Нет нигде Светочки!
Светочкина мама бросилась на первый этаж, хотя прекрасно понимала, что голым ребёнок на улицу не пойдёт – очень уж холодно. У всех встречных, в том числе и на кухне, она спрашивала: «Не видел ли кто-нибудь маленькую девочку в трусиках и маечке и босиком?» Все только качали головами, думая, что она сошла с ума. И только один человек, сидящий в это время на кухне, понял, что Светочкина мама не сошла с ума…
Не первый раз оставляли нашкодившего ребёнка в медкабинете. Поэтому, когда медсестра вернулась в сад и услышала из своего кабинета детский плач, она не стала мешать воспитательному процессу и, развернувшись, пошла на кухню. И, конечно же, она даже не вспомнила про открытую в кабинете форточку.
Когда Светочку нашли в медкабинете, она спала. Сидя на коленях на ледяном кафельном полу, положив ручонки на банкетку, а на них – опухшую от слёз мордашку…
Колени девочки распухли так, что даже медсестра, видавшая виды, ужаснулась…
Тут же вызвали «скорую». Потом – больница и диагноз, услышав который, Светочкина мама потеряла сознание: «У Вашей девочки артрит. На всю жизнь. Кончится это тем, что она не сможет ходить».
***
Светлана шла на массаж. После смерти мамы она впервые позволила себе отдохнуть культурно – в пансионате с лечением. Правда, лечение было за дополнительную плату, но 90 рублей за массаж шеи и спины – это разве много?! Что ей ни в коем случае нельзя было массировать,- это ноги.
«Почему?» – спросила удивлённая массажистка скорее из любопытства.
«У меня артрит».
«Девушка, милая, как же так?! И давно он у Вас?»
«Тридцать лет…»
«А Вам сколько?!?!»
«Тридцать три…»
После "***" реальна на 100 процентов, до этого - реальна по сути...
(*мне самой, думаю, везло с детсадами*)
Спасибо.
Всё возвращается бумерангом - и добро, и зло.
Только я никак не могу понять, почему некоторые люди бывают так жестоки? Вопрос покажется наивным, конечно, но я прожив бОльшую часть жизни, так и не смогла на него ответить.
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.