Война - это совершенно другой тип существования. Бесповоротно, кошмарно взрывающий привычные ориентиры. У войны есть такое измерение, которое не схватывается никакими проекциями...
Из интервью с философом, преподавателем РГГУ Еленой Петровской.
Современная война напоминает исполнение менуэта на футбольном поле. Ах, как мы сейчас вам врежем! Вы же, в свою очередь, нам всенепременно ответите. А потом снова будет наш черёд.
Происходящее освещается нервными вспышками-поцелуями встречающихся в небе ракет.
Бух! Трах! И, соответственно, тарарах.
Работают кафетерии и магазины, обыватели нервно всматриваются в бегущие новостные строки – я за восемь военных дней отравилась политикой настолько, что не в силах сейчас видеть даже прогноз погоды.
Военные события должны впрыскиваться в вены неукоснительно и безостановочно.Я жажду получить свою дозу, алкая и не насыщаясь, - ракета упала, ракета запущена, угроза терракта, терракт, сводка из города С.- сводка прерывается более тяжелым и более гнетущим сообщением из города А. – пострадали, пострадали, пострадали, разрушено, уничтожено, выполняйте инструкции, не удаляйтесь от защищенных мест.
В этот же день, вечером, можно пойти в магазин и насладиться калейдоскопом столь приятно и вовремя сниженных цен. Можно сделать покупку, вернуться, включить телевизор и, окончательно ополоумев от цифр, сухо определяющих количество не успевших прилететь ко мне в гости ракет, радостно и светло войти с головой в *Кулинарный поединок*. Это современная война, полностью сносящая крышу абсурдом происходящего и переживаемого.
Пальмы, нега израильского юга, приморские и запустынные города, бьющее в окна солнце-лапушка, уже уставшее по-летнему грызть и не начавшее покрываться сухой и жесткой зимней пленкой серого песка, – всё это вмиг перечеркивается страшной, никогда ранее не слыханной, на генном уровне впитанной в костный мозг, спасающей жизнь и командующей – БЕГИ – сиреной, одной, двумя, тремя, с интервалами в пять-десять-тридцать минут.
Бросай всё, хватай детей, всовывай под мышку испуганных домовых – кошку или собаку, тащи за собой окаменевших стариков - сейчас неважно, ПРЯЧЬСЯ! Сирена застает по дороге туда, обратно, в ванной, в туалете, на остановке, в автобусе, на работе, дома, ночью, в полдень. Она жёстка и бескомпромиссна, ибо к тебе в светлый ноябрьский, по большому счету, в общем, летний день летит Смерть.
Современная война дарит тебе в ЭТОМ городе минуту, дабы столь любимое и столь жалкое в эти мгновения, родное и дорогое тельце ввинтить в любую выемку, ущелье, овражек – ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ...
Сердце выплясывает тарантеллу, уши прижаты, руки трясутся, кроме *Бл...дь, сколько же можно*, на ум не приходит ничего. Вернее, чувство есть – чувство отчаянья.Грохочет, взрывается, может, близко, а, может, далеко,а, может...Понятно и так – что может быть...
Плавно и элегантно ( стальной цвет – цвет аристократизма) на балконы, на огороды, да и просто на улицы вспархивают осколки. У меня тоже есть один, небольшой.К моей коллеге по работе прилетел более основательный, как бутылка шампанского. Хорошо, детей успели эвакуировать.
Простреливаются дороги, военная чехарда мобилизует резервистов.Их счёт идет на десятки тысяч. В Доме престарелых в воздухе атмосфера всеобщего сумасшествия. Даже дементные старики чувствуют выброс массового адреналина, мы мечемся среди них, отсчитывая минуты до возвращения домой.
Самое страшное – это дорога, ибо всё уже давно и основательно изучено – люди, живущие в домах с бетонированными комнатами, немедленно зайти туда!
Не имеющие подобных комнат (я, мои друзья и мои родители), выйти на лестничную клетку – там нет окон, меньше шансов погибнуть от осколков стекла.
Тем, кто находится неподалеку от бомбоубежищ, схватить ноги в руки и нестись туда, не останавливаясь.
Тем, кто в этот момент оказался на улице, ИСКАТЬ БЕЗОПАСНОЕ МЕСТО В ТЕЧЕНИЕ МИНУТЫ, не сумевшим найти - лечь на землю, прикрыв голову руками.
Страшно.
В первый день войны я выходила из дома на работу четыре часа, собирая себя с объяснениями, что крупная тётка, валяющаяся на тротуаре под вой и взрывы, – это практически норма и реальность современного Израиля.
Я никак не могла самой себе ответить, что же так страшит меня в этом мероприятии – повалиться и остаться на земле минуту ДО и десять минут ПОСЛЕ взрыва.
Была шокирована, осознав, что меня волнует ЛЮДСКОЕ МНЕНИЕ прохожих и то, что я могу не соответствовать их, прохожих, представлениям о приличиях.
Я, ведущая тренинг личностного роста, я, красящая ногти в малиново-зеленые цвета, я, находящая зимой свитера с низко прочерченным декольте, ВОЛНУЮСЬ не соответствовать.
О, привет, советский человек, живущий извечно внутри,знающий, когда можно и когда нельзя носить белое, голосовать *против*, убежденный в правильности одного и не более мнения.
Этот человек, уничтожаемый десятилетиями, вечен, ибо бессмысленно ему объяснить, что люди, сиречь случайные прохожие, будут плевать на то, что кто-то развалился на газоне и дрожит, вибрируя с воем в унисон.
Свободному априори наплевать на то, что кто-то недоволен тобой на перекрестке улицы МаапилИм, как-раз неподалеку от пиццерии.
Свободный живет, раб оглядывается.
Я осознала и поняла, что лягу, повалюсь на брюшко, даже, если рабу внутри и станет в эти минуты дискомфортно физически и морально, он перетерпит, ведь случается и так, что на мой город падают одновременно по 16 ракет...
И каждая из них – убийца.
Вечная память братьям Стругацким, я иду на работу по их Зоне, вымершей и пропитанной страхом. Людей нет, животных нет, улицы пусты, машины проезжают мимо, сосредоточенно считая перекрестки до своих домов. Солнце и воздух ликуют в одиночку. Бархатный сезон в безмолвии и напряжении.
Война смещает, деформирует и называет вещи другими именами. Сын после очередной бомбежки сообщает, что его подруга уезжает к тетушке на север, и мама подруги готова захватить с собой и моего детёныша. Моя первая реакция – НЕТ, ты будешь здесь и будешь со мной.
Позже я осознаю, что значит *со мной*, что я ничего не смогу сделать и никак не смогу его защитить, поэтому через день он уезжает к чужим людям в чужой дом. Я,чокнутая и щепетильная в нормальной жизни, не знаю ни адреса, ни телефона, ни имени приютивших моего ребенка людей.
Ребенок же адекватен в совершенно неадекватном менуэте на футбольном поле.
-Привет!
-Привет!
-Ты мне не звонишь.
-Да, но я занят своими делами.
-А если меня убили?
-Мам, если бы это произошло, я бы уже знал.
...Страшно хочется простой человеческой слабости, в кого-то вжаться и стать маленькой, почему-то вытащила из шкафа игрушки – фарфорового слоника, родившегося на Мармарисе, немецкую мышку-малютку с кожаными ушками и таким же хвостом, немецкого опять-таки поросенка с пятачком, умильно светящимся в темноте, и двух зеленых лягушек. Одна лягушка держит в растопыренных пальчиках слово *love*.
Да-да, именно этого и хочется - любви и покоя.
А мне нужно идти к пациентам и внушать им уверенность если не в завтрашнем дне, то хотя бы в ближайшей десятиминутке. Я есть, но это самое *я* приходит к ним без всякой уверенности, даже лягушонок с любовью остается дома.
Дома , помимо лягушонка, есть лестничная клетка, вроде как безопасная, и есть шоколад.
Да ещё в сумке лежит привезенная братом из Киева икона, посвященная Святой Марине – великомученице. Я не очень уверена в том, что еврейка и иконы – тождественные понятия, но факты – как говорят – вещь неумолимая.Мне посчастливилось ни разу не попасть под обстрел по дороге – ни на работу, ни домой.
Так и ношу их в сумке по соседству уже после войны – осколок и икону...
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.