Всякий, кто вместо одного колоса или одного стебля травы сумеет вырастить на
том же поле два, окажет человечеству и своей родине большую услугу, чем все
политики, взятые вместе
Ящерица. Каждое утро она оставляет свой хвост на подушке: вот так встаёт - и единственная мысль: только бы доползти до душа. И доползает. Становится под упругие струи, и «вчера» слезает с неё мелкими чешуйками, а хвост остаётся пылиться на подушке. И когда просыпается мужчина, то она уже стоит, со строгой причёской, глаза зелёные-зелёные, как волосы русалок, но холодные, рыбьи. Смотришь на неё – удивляешься: и где это я её? Такую – рыбью, с холодной кровью и холодными запястьями, такую бесцветно-подобранную, с двумя ассиметричными стрелками на колготах и в узкой юбке, с синяками на лодыжках, с синяками под глазами, с синяками на сердце, которого у неё нет. «Свари кофе, некогда» - говорит она, и мужчина не верит: вчера она просила не торопиться, не торопиться, не торо- , да нет же, не торопиться, а разве он мог?? А сейчас – кофе. Ему! Сварить....
И он встаёт, обалдевший, большой, сонный – и варит. И даже в голову не приходит опрокинуть, чтобы – всё как вчера, чтобы – как во сне, чтобы – как никогда ещё не было...
Потому что она, стерва, - ящерица...
"... А малахит – такой зелёный-зелёный, даже в темноте – светится... Такая прозрачная-прозрачная ящерица у него на полочке, такая прозрачная, такая уверенная, такая независимая, такая-такая-такая... А комната кружится, а в комнате – дюны песочные шатаются, а в комнате – бокалы дрожат и падают, камни плавятся, те самые камни, на которых ящерицы на солнце греются, вот те самые кааамни...
..Пожалуйста, только не влюбляй меня в себя, пожалуйста, ну делай же это похуже, чтобы я к тебе не привыкла, пожалуйста, ну сделай так, чтобы я в тебе разочаровaлась, молю тебя, прошу тебя, ну не делай так, ну не делай, только ещё один разочек, ещё разочек так сделай, ещё разочек, молю тебя, только не разочаровывай..."
А маятник часов влево-вправо раскачивается, ходики такие себе ходят, направо-налево, направо-налево, и кот на кухне мурлыкает, и когда в комнате становится тихо, то слышно, как он мурррлычет, милый, родной, покормить бы его, да некогда, вот через 5 минут, вот через 25, вот через 30, но только - если не сначала, но только бы ещё, ну ещё разочек – сначала, в последний раз, в самый-самый последний....
"И я шепчу тебе, зову тебя, и ты зовёшь меня, и я тебе руки царапаю, спину царапаю, а ты мне – «стерва» - так ласково на ухо выдыхаешь, и я снова тебя царапаю, и комната всё кружится-кружится, посуда чуток дребезжит, картина со стенки падает, всегда она падает, а, чёрт с ней, я - ящерица, я - зелёная ящерица на тёплом камне, на тёплом твёрдом камне, на тёплом камне под ранним летним солнцем... И мы падаем с низкой кровати на заранее подстеленные подушки, и мы падаем друг в друга, падаем друг в друга, и я прошу: ну поймай же меня, пойми же меня, помнИ меня, зная, что утром забудешь, а ты молчишь, дружочек, все вы у меня дружочки, все-все дружочки – носом тычетесь, подол нюхаете, а утром – к мясному рынку, а вечером – на луну выть, а через месяц – в помоях возвращаетесь, авось примет...
И как раз на этой мысли ты сожмёшь меня по-особенному, и как раз на этой секунде ты назовёшь меня милой, и я снова буду падать, ниже, ещё ниже, по-новому, каждый раз по-новому, каждый раз, так привычно – по-новому - в тебя падать, тебе к ногам падать, к мужественности падать, к трусости падать, к ничтожеству падать, низко так падать, пока земля ещё понемногу круглая и вращающаяся, пока где-то ещё есть солнце, пока я ещё верю, что оно есть..."
Так ящерица становится стервой.
У неё на левой руке – браслет-ящерица вместо часов, потому что счастливые часов не наблюдают, а несчастные – тем более. У неё на полочке – 5 книг о том, как стать радостной и 15 – о том, как кончить вовремя, а ей и до сих пор неясно, что это за «вовремя». У неё – пара купюр в кармашке на новую пару колготок, потому что опять с вечера стрелки пойдут, а зашивать она не будет, - к чему зашивать мёртвое? Утром она бежит на каблуках, спотыкаясь, в переходе пару колготок хватает, в платном туалете переодевается, и – к начальнику, который на ящерицу масляным глазом смотрит, к подруге, у которой сумка и перчатки из кожи каких-то южных рептилий, слёзки крокодиловы, зубки брильянтовы, кошелёк на ножках по вечерам приходит, глазом косит, в театр зовёт, втроём. Она иногда даже соглашается. Садится посрединке, глаза закрывает – и слушает... На сцене – девушка, смерти белее, в зале народ от «Травиаты» деланно тащится, в программку заглядывает, перешёптывается, по-итальянски ни хрена не понимает; справа крокодилица напудренная про какую-то корову рассказывает, слева – кошелёк потную лапу на колено выкладывает, в ухо дышит, хорошо хоть крокодилица ещё не видит... А после театра он её домой отвезёт быстренько, и к ней заедет, опять лампу в темноте перевернёт, боров эдакий, на платье бретели оборвёт, хорошо хоть нечасто это стихийное бедствие...
Так она становится стервой.
Вот так приходит иногда в ресторан, смотрит деланно равнодушно, плечи обнажённые загорелые, бронзовые, впереди – дорожка такая невинная-невинная, сразу видно, что под платьем – ничегошеньки, вот так только ладонь – по этой дорожке между грудок, медленно-медленно, ниже-ниже, - и всё... Она смотрит так, равнодушно-равнодушно, остранённо-отстранённо, а вокруг – все, кто уже ящерицу знает, сидят и не верят: неужели это она, так по ночам вскрикивающая, такая после всего ласковая, обходительная, - сигаретку зажигает, бокал подаёт, из рук её пьёшь, потому как свои дрожат – не чувствуешь, да и себя вообще не чувствуешь, только комнатка такая странная, всё невесомое-невесомое, пронзительное-пронзительное, стены тёмные, пол тёмный, потолок в люстрах зеркальных, колокольчики у двери висят, в такт позвякивают, и до сих пор по инерции перестукиваются-перемигиваются, серебрянные, мелодичные, убаюкивают... И она тебя укрывает, вопросами не донимает, берёт твой марльборо и на кухню уходит, и так только сквозь сон чуток слышно – всхлипывает чего-то... А потом – сквозь сон – лодыжки холодные-холодные – вплетает, заплетает с твоими ногами, вжимается в тебя, и всё молча, молча...
А утром – стоит, другая, отстранённая, напоминает, что сегодня уже не вчера, с-стерва такая....
И вот, смотрят они на неё, и внутри всё обрывается, ухает – и вниз, и хочется её за руку – да к стенке, тут же, за углом, чтобы стереть эту гордую неприступность с лица, как помаду, размазывать, втирать её в стенку, чтобы голос её услышать, тот, настоящий, ночной... И так – каждый думает, каждый смотрит, и каждый знает, что не сможет уже с ней ничего сделать, бесполезно всё это. Через полчаса она разобьёт бокал, через час пойдёт танцевать с каким-то молодым козлёночком, как жертву, на заклание через весь зал поведёт, не он её – она его, а он смущённо на свой столик оглядывается, там полушкольница-полувампирша сидит, рот округлила, понять не может: увели, из под носу, и кто! Да вот только она его по залу покружит да и вернёт девушке, ещё и бутылку вина передаст, мол, за знакомство, за танец, за ваше счастье. А ещё через полчаса уйдёт с кем-то повзрослей, посолиднее.
Так она продолжает становиться стервой...
И когда назад откидывается, продолжает, и когда рукой на север указывает, продолжает, и когда плечи очередному царапает, и за ухо когда кусает, и брюки когда на стул вешает, и пиджак – на плечики, чтоб ни одна собственница к ней потом претензий не имела, - всё продолжает... Только на кухне всхлипывает отчего-то, но ведь сегодня уже не вчера...
А утром – сморщенный короткий хвостик на подушке оставляет, а мужчина думает – крошки вчерашних пирожных, крошки и пепел. Так оно, в принципе, и есть..
"...и вот, я стою, невыспавшаяся, злая, разбитая, истерзанная, перед тобой, и всем видом тебе – сегодня, мол, не вчера, сегодня совсем не вчера, свари мне кофе покрепче, оставь свой вшивый красный марльборо, раздирающий мне горло, оставь меня, я не даю по утрам, я вообще никому ничего не даю, потому что брать безопаснее... А колокольчики немного над головой стучатся-перезваниваются, кот подозрительно на тебя косится, рамка на полу валяется, и колготы, как всегда, порваны, да на лодыжках, как всегда, синяки и целый день я буду чувствовать пытливые взгляды на этих следах безумного «вчера».
А мне бы – уже ни к какому шефу не торопиться, мне бы просто, - чтобы хоть кто-то наконец-то снял с меня эту маску, и чтобы это чёртовое сонное «сегодня» кружилось, как вчерашняя ночь, чтобы кот разрывался от крика, чтобы на кровати можно было читать странные символы многочисленных складок, чтобы солнце наконец заглянуло в эту комнату, в эту проклятую всеми чертями адскую комнату, в эту камеру ночных пыток и утренних разочарований, в эту комнату, где валяется невидимая коллекция запылившихся оторванных хвостов ящерицы, её вчерашних случайностей, её закономерных несчастных случаев, её грустных развлечений... Мне бы – ящерице – греться на твёрдом камне, на настоящем камне, который до сих пор не сточила ни одна волна... Мне бы - чувствовать, как он плавится, как он удобно-жарок, как он неповторимо подходит мне, ящерице, как он, как, как... И только чтобы ты дышал мне в ухо своё жаркое «стерва», и чтобы я вместо всех «милый» да «родной» повторяла «завтра», не говоря, что – завтра, но ты бы понимал..."
Да только утренний душ смывает с неё всё это, и она знает, что сегодня уже не вчера, что, если она не успеет в переход, бабушка с колготами уйдёт на беседу к торговке пирожками, платный туалет закроют на технический перерыв, шеф заставит «отрабатывать». А крокодилица разнесёт всем, что эта зеленоглазая блядь до сих пор не вылезла из койки... Она вздыхает и выходит из душа, она думает, как будет накручивать телефонный диск вечером, по старинке, грея его своими тонкими пальцами, отогревая их, вечно холодные, вечно уставшие, вечно ничьи, пахнущие мужским парфюмом и разгарячённой плотью, пахнущие любовью и пронзительной тоской по солнцу и раскалённым камням.
Мужчина сонно копошится в полной крошек и пепла постели. Ему снится, что зелёная ящерица протягивает ему малахитовую шкатулку, а в ней – оторванный хвост. «Сегодня уже не вчера», - говорит ящерица, и на этих словах он просыпается. От него уже требуют утренний кофе.
.. И этот кошмар будет длиться и длиться, повторяться и повторяться. Ящерица сменит десяток зелёных нарядов и перейдёт на чулки, и они тоже будут рваться, а она продолжит бегать в старый, залитый дождями переход за новыми. И если в утреннней толчее она увидит того, первого, каменного, мужественного, слабого, с которого всё и началось, то уронит браслет-ящерицу прямо в грязь, а он – поднимет, узнает её, такую подчёркнуто подтянутую, холодную, с застывшей неразличимой паникой в глазах, в рваных чулках, с синяками под глазами и на лодыжках, - узнает и легонько прижмётся бедром, и ей на миг покажется, что она лежит на тёплом камне, а солнце щекочет ей спину, покрывая её чешуйками-веснушками. Только этого никогда не случится, потом что сегодня уже не вчера...
но это как посмотреть
мне когда-то рассказывали, что жутко аморальная, грязная, фи-фи-фи))
не знаю, правда - аморальная ящерица - странно звучит, как по мне
да, аморальная ящерица - это сильно сказано :) не, на самом деле, она хорошая, только не знает об этом)
конечно не знает)
даже слова не подбираются...а сказать хочется много после прочтения кусочка жизни ящерки...
четкие образы, яркие, выверено, отрезано лишнее, подшито, отутюжено...
хочу еще твоей прозы :)
у меня её очень-очень мало
и, как я уже говорила, однотипной - и с малой степенью "выверенности"
положу ещё как-нибудь
спасибо)
жду-с :)
да я постепенно буду)
Согласна с Ирихой, отличная вещь, цепляет. Написана просто, мягко, красиво, образно. Аж даже воспоминания будит :) Перекликается с сэммибоевскими дневниковыми записками проститута. Супер!
дневниковыми, да...
спасибо, Волча
*заитригованное воспоминаниями фиалко*
*заитригованное воспоминаниями фиалко* - воспоминаний у мню не на одну книжку))) жаль, не умею словами свои чувства точно выразить...
так уж и не умеешь?
*недоверчиво*
не получается так, как я хочу, чтобы выразилось)) что-то умею, канеш, но...
прибедняешься
просто к обороткам привыкла, потому за ними остальные умения прячуццо
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.