Хемингуэю повезло, он жил в молодости в Париже. Дружил с писателями и художниками, работал в газете, пил бурбон, гулял, любил свою молодую жену… Потом написал, что «Париж это праздник, который всегда с тобой…»
Мне повезло больше. Я жил в молодости в Мытищах. Дружил с Гундосым и с Кротом, пил пиво, чем-то торговал, любил Верку… Я ради Верки даже как-то витрину разбил, любовь свою показывал… А они потом написали, что «…находясь в состоянии алкогольного опьянения, разбил витрину продуктового магазина и похитил муляж колбасы «Краковской»…»
Хемингуэй в тюрьме не сидел. А мне дали пятнадцать суток, и я две недели красил забор вокруг отделения. Дышал краской, от этого много думал. Верка ко мне не приходила, она, оказывается, уже с Гундосым жила, так что мне опять повезло. Это я потом понял, когда пиво пил на лавочке и Гундосого увидел с коляской, а рядом Верка с животом. И тоже с пивом.
Хемингуэя всегда любили красивые женщины. Меня любили пьяные, а красивых я не видел. Нет у нас в Мытищах красивых женщин, не рождаются. Не от кого.
Хемингуэй работал журналистом и мотался по всей Европе. Я тоже из Мытищ мотался в Москву, где работал охранником. В Швейцарии, в горах, Хемингуэй влюбился в подругу своей жены и ушёл из семьи. В Люберцах, на равнине, я встретил Людку, пожилую повариху местной шашлычной, тоже влюбился и переехал к ней. Мы с ней пиво каждый день пили, ну и водку иногда.
Хемингуэю повезло, у него было трое сыновей от разных жён. Мне опять повезло больше, у моей Людки было четверо и от разных мужей. Может, один был и от Хемингуэя, я не спрашивал.
Хемингуэй очень переживал, что оставил первую жену с ребёнком, и до конца жизни помогал им. Бывшие мужья Людки нам не помогали, а только мешались, так как половина из них жила вместе с нами. Потом, когда сыновья Людкины подросли, они маминых мужей, меня в том числе, с лестницы спустили. Пока было тепло, я ещё в Люберцах пожил, пиво попил, а вечером уехал.
Хемингуэй всегда возвращался на родину, в США, где его ждала семья, ждали друзья и поклонники. Я тоже решил вернуться в Мытищи, где меня всегда ждут Гундосый и Крот. Оказалось, правда, что Гундосый умер, Крот пропал, а Верке пятьдесят три года. Вот так время пролетело, под пиво.
Хемингуэю повезло, он выжил в страшной автокатастрофе. Долго лечился, но врачи поставили его на ноги и он снова вернулся домой. Мне тоже повезло, когда меня машина сшибла, но не насмерть, а «Скорая» без денег в больницу не везла. А откуда деньги, я Верке последнее на пиво отдал. Сам дошёл, ногами… Вот только возвращаться не к кому и некуда.
Хемингуэй застрелился из охотничьего ружья. Он сходил с ума и не хотел, что бы сыновья и бывшие жёны видели его безумным и немощным. А мне не повезло – с ума я сошёл, но у меня нет ни ружья, ни бывших жён, никого. Так что немощным меня только санитарки видят, но они особенно не присматриваются. Живой и ладно.
И пиво уже не помогает. Да и не дают его здесь. А когда просветление наступает, я думаю, что вообще зря свою жизнь пиву посвятил. Как-то по-другому надо было, но как? И спросить не у кого – Крота нет, Гундосого нет, санитарки внимания не обращают, Верка не приходит, как и тогда, в молодости. Пиво пьёт, наверное. Интересно, что Хемингуэй про это писал, надо обязательно прочитать, но… Теперь только в следующей жизни прочитаю, если она будет. Эта-то пролетела, как бутылка пива в электричке – только открыл, она уже закончилась, а от Мытищ ещё не отъехали. Не повезло мне, наверное. Надо было…
…надо было сразу две брать. Не бутылки - жизни…
Альберт Фролов, любитель тишины.
Мать штемпелем стучала по конвертам
на почте. Что касается отца,
он пал за независимость чухны,
успев продлить фамилию Альбертом,
но не видав Альбертова лица.
Сын гений свой воспитывал в тиши.
Я помню эту шишку на макушке:
он сполз на зоологии под стол,
не выяснив отсутствия души
в совместно распатроненной лягушке.
Что позже обеспечило простор
полету его мыслей, каковым
он предавался вплоть до института,
где он вступил с архангелом в борьбу.
И вот, как согрешивший херувим,
он пал на землю с облака. И тут-то
он обнаружил под рукой трубу.
Звук – форма продолженья тишины,
подобье развивающейся ленты.
Солируя, он скашивал зрачки
на раструб, где мерцали, зажжены
софитами, – пока аплодисменты
их там не задували – светлячки.
Но то бывало вечером, а днем -
днем звезд не видно. Даже из колодца.
Жена ушла, не выстирав носки.
Старуха-мать заботилась о нем.
Он начал пить, впоследствии – колоться
черт знает чем. Наверное, с тоски,
с отчаянья – но дьявол разберет.
Я в этом, к сожалению, не сведущ.
Есть и другая, кажется, шкала:
когда играешь, видишь наперед
на восемь тактов – ампулы ж, как светочь
шестнадцать озаряли... Зеркала
дворцов культуры, где его состав
играл, вбирали хмуро и учтиво
черты, экземой траченые. Но
потом, перевоспитывать устав
его за разложенье колектива,
уволили. И, выдавив: «говно!»
он, словно затухающее «ля»,
не сделав из дальнейшего маршрута
досужих достояния очес,
как строчка, что влезает на поля,
вернее – доводя до абсолюта
идею увольнения, исчез.
___
Второго января, в глухую ночь,
мой теплоход отшвартовался в Сочи.
Хотелось пить. Я двинул наугад
по переулкам, уходившим прочь
от порта к центру, и в разгаре ночи
набрел на ресторацию «Каскад».
Шел Новый Год. Поддельная хвоя
свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
грузинский сброд, поющий «Тбилисо».
Везде есть жизнь, и тут была своя.
Услышав соло, я насторожился
и поднял над бутылками лицо.
«Каскад» был полон. Чудом отыскав
проход к эстраде, в хаосе из лязга
и запахов я сгорбленной спине
сказал: «Альберт» и тронул за рукав;
и страшная, чудовищная маска
оборотилась медленно ко мне.
Сплошные струпья. Высохшие и
набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
нетронутые струпьями, и взгляд
принадлежали школьнику, в мои,
как я в его, косившему тетради
уже двенадцать лет тому назад.
«Как ты здесь оказался в несезон?»
Сухая кожа, сморщенная в виде
коры. Зрачки – как белки из дупла.
«А сам ты как?» "Я, видишь ли, Язон.
Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
Моя экзема требует тепла..."
Потом мы вышли. Редкие огни,
небес предотвращавшие с бульваром
слияние. Квартальный – осетин.
И даже здесь держащийся в тени
мой провожатый, человек с футляром.
«Ты здесь один?» «Да, думаю, один».
Язон? Навряд ли. Иов, небеса
ни в чем не упрекающий, а просто
сливающийся с ночью на живот
и смерть... Береговая полоса,
и острый запах водорослей с Оста,
незримой пальмы шорохи – и вот
все вдруг качнулось. И тогда во тьме
на миг блеснуло что-то на причале.
И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
вдогонку удалявшейся корме.
И я услышал, полную печали,
«Высокую-высокую луну».
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.