Я бегу по арене. Последний круг. Вскакиваю на барьер под визг грохнувшего цирка. Ага, пузан, и ты смеёшься!
Бегу, бегу, бегу. Подхватываю налету отвалившийся нос, втыкаю его на место. Бегу только по кругу. Как бежит уставшая, битая кнутом цирковая лошадь – с выпученными от горя глазами и фыркая от наглости дрессировщика.
Барьер разомкнут, и зал ожидает моего падения, но тут Витяня - униформа с совком и веником - наклоняется к несуществующей бумажке, подставляя мне спину. Опять отлетает нос, опять ставлю его на место и, широко расставив руки, кричу всему миру: «До свидания, дяденьки и тётеньки!». И вылетаю с арены, зная, что цирк стонет от хохота.
Осталось найти в себе силы выйти на поклон. Прилепив нос ко лбу и не обращая внимания на искрящийся шар в центре манежа, выскакиваю и кланяюсь, якобы ударяясь головой о дно ненавистного манежа и подбрасывая тонны СТРУЖЕК. Зрители воют. Ага, пузан аплодирует стоя.
- Славик, - это я уже за кулисами, директору цирка, - там пузатый в ложе, не Борька Каган?
- Он, только прилетел, не успел тебе сказать,- отвечает тот, приподнимая руки. – Ты, чучело, посмотри на себя! Грим потёк, - и он протягивает мне салфетку. – Выпьешь чего?
- Портвейн.
Я захожу в уборную, выбрасываю в бак Славкину салфетку. Стираю комком ваты грим с лица, чищу растворителем гуттаперчевый нос и наношу на него слой клея: следующий выход через три часа, и клей должен схватиться.
Вбегает Валентина, целует меня: «Бегу, бегу, до выхода пять минут!». Я автоматически прощупываю у неё сзади на пояснице, под трико металлическое кольцо.
- Карабин проверь, - говорю ей, покосившись на фиолетовый шар.
- Не волнуйся, всё хорошо, - и смотрит на меня взглядом опытного психиатра,- ты увидишь. Послушай, не ходи в «Салон» сегодня, а?
- Каган приехал.
- Тогда – поешь, обещаешь? Там сосиски вкусные. - И убежала.
Снимаю пушистый пиджак, стаскиваю с себя всё остальное и, пройдя насквозь через шар, я проделываю это уже дней десять, тщательно, до боли мою лицо с мылом, вытираю насухо, смазываю легким кремом и, повернувшись назад, вздрагиваю от неожиданности, увидев сидящего в кресле с драной обивкой Борьку Кагана.
- Я стучал, - говорит он.
- К маме приехал, или – как? (Жму руку, целуемся.)
- Ты чего? Мама уже два года со мной.
- А, да, забыл. Как она там?
- Ничего, спасибо. Болеет, знаешь, возраст, да и привыкнуть не может. Извини, не мог я тогда сюда прилететь. В Японии контракт подписывал. Ты их знаешь: труппа «Самураи». А сейчас – по твою душу прилетел.
- Так я больше под куполом не работаю.
- Знаю, Славик сказал.
- А-а-а, Славик…
- Слушай, а ты почему в центре арены не работаешь? Удобней же, и зрителям лучше видно? (Помолчали…) Курить – можно?
Я кивнул головой, оделся, расчесал влажные волосы её расческой. Достал папиросу, выдул из неё табак в ладонь, добавил немного плана, засыпал опять в мундштук, вставил комочек ватки и протолкнул смесь палочкой для грима в глубину беломорины. Закурил.
- Хочешь?
Борька отрицательно покачал головой.
- Чего это вдруг? Ладно, вижу, ты отошел немного. Поговорить приехал. Рассказывай. Как это могло всё…
Я ни с одной собакой не говорил об этом, ни сейчас, ни раньше, но Борьчику – грех не рассказать: друзья мы, с детства. Вместе в цирковом учились, работали вместе. Пока он не уехал в свою Канаду. «Ладно,- подумал я,- кому, как не ему».
- Сорвалась, - запнулся, - она.
- Каким чёртом? Что – лонжа лопнула?
- Нет, ты же знаешь меня, всё проверил. (Пауза) Карабин.
- Ой, ладно, не забрасывай. А защелка?
- В порядке оказалась.
- А сетка, - заорал Борька,- что скажешь, дырявая была? А сетка?
- Ты знаешь, я перед этим сальто, как всегда, сзади стоял, лично карабином щёлкнул и подёргал. Как всегда. Похлопал её по попке, посчитал до семи, как всегда… (Я задержал дыхание: крепкий табак, чёрт, аж слёзы на глазах!)
- Ну?..
- Всё было нормально, захлопали внизу бешено. Потом Гога прилетел. Принял я его. Он посчитал, хлопнул меня, и я пошёл. Сделал сальто, ну, которое ты любишь, прилетел на мостик. Всё нормально. Толик улыбается, всё нормально было. Понимаешь? Как всегда. Она посмотрела на меня и как всегда сказала: «Лечу, прощай» и, подпрыгнув, ушла влево. Через секунду лонжа отлетела, коряво так, волной. Мне аж дурно стало. Я на канат и вниз…
- А сетка!? Гамак долбанный?
- Вот тут-то вся и штука. Она МИМО пролетела и – спиной о пустое кресло. Среда, мало зрителей…
- Ничего не понимаю…
- Я – тоже. (Покосился на шар.) Послушай, ты здесь ничего не видишь? Необычного…
Борька покачал головой и повёл плечами.
- Почему ты наверх не идёшь? С ума сошел? Чего сидишь в этом цирке восемь месяцев, почему не едешь никуда? Это – цирк, паря! Что ты тут высидишь? И какого чёрта ты в центре манежа не работаешь, умом поехал? Дрянь куришь…
Ну, что скажешь? Всё?
- Идем в «Салон», - ответил я.
Закрыл свою уборную на ключ, и мы пошли по кругу к служебному входу. Возле конюшни стояли две серые лошади-красавицы. Они положили друг дружке головы на плечи и смотрели куда-то вдаль, думая о чём-то своём. Когда шар докатился до них, те фыркнули, ноздри раздулись, глаза вылезли из орбит.
Над служебным входом был стеклянный переход со второго этажа– на первый этаж гостиницы цирка. Однако, да дворе было сухо, и мы пошли по асфальтовой дорожке, прямо и чуть вверх к вертушке входа в приют, - так мы называем это место.
Славик встретил нас в дверях «Салона», похлопал меня по спине: «Старик, класс! Вон – столик». Мы расселись, выпили за приезд.
- Ты за ним приехал? - спросил Славка, кивнув головой в мою сторону. – Не поедет он никуда, даже если ты ему контракт с «Де Солей» под нос подсунешь. Трахнулся он мозгами: наверх не идет, в центре манежа не работает, начальство не слушает…
- Слушай, ты, начальство! Ни хрена ты не понимаешь! Что ты мне в душу лезешь? И послушай, я тебя каждый день вижу, глаза болят. Шел бы ты куда… Дай с Борькой поговорить, он уедет, я его опять пару лет не увижу. Отвали!
- Ути-пути, какие мы строгие! Ланно, ланно, - ответил Славка, трахнул свою водяру, потыкал вилкой в салате, выудил оттуда кусок соленого огурца, проглотил, не жуя и испарился.
- Что ты этот джин тянешь вечно: хвоей синтетической за версту несёт?
- Уж, лучше, чем твои чернила - бормотуха, как рыжие пятна на потолке…
- Боря, понимаешь, лежу ночами, смотрю на потолок, а там две пары лучей пересекаются, крест – накрест. А потом появляются яркие подвижные полосы и, как ластик, стирают те, неподвижные. Как и не было их. (Пауза) Нет, не всё. Нет. Это я убил её: разговор у меня с ней был перед выходом. Не твоё дело, но рассказать больше некому. Я ей говорю: «Я знаю, что ты со Славкой была. Влюбилась, что ли?» А она: «Нет,- говорит, - вовсе нет». «Тогда, зачем это тебе, и как же я?». «Вечером, - говорит, - отвечу». И ушла. Всё. Точка. Нет, погоди, не всё.
Я наклонился к Борису и тихо сказал: «Здесь она».
- Где? – так же шепотом спросил Борька.
- Скажи честно, я похож на сумасшедшего?
- Если честно, то – да. Когда не на манеже, ну?..
- Она здесь, всё время рядом, ни на минуту не уходит. Ты, конечно, не видишь шар? Вот. Никто не видит, лошади только. И Славкина кошка. Я месяц после ну, этого, пластом лежал, так шар – рядом… А как клоуном заделался, в центре манежа стоит. Ничего не говорит. Смотрит только. Уверен – внутри она. А акробатом больше быть не хочу. Почему? Да боюсь я, понял? Очень.
Посмотрел на меня Боря своими мокрыми черными глазами, вздохнул.
- Ладно... Я тебе контракт привёз. Клоуну. Легенды о тебе ходят. На пять лет. «Сиркус Де Солей». Три недели на размышление. А я отснять твоё шоу должен Пойду – камеры и свет проверю, там еще двое со мной.
Он вытер углы губ темно- синей салфеткой, и не положил её на стол, как всегда делал, а скомкал, прямо в комок.
- Если ты еще когда скажешь, что убил её, я эту самую салфетку собственноручно в твой рот воткну. Понял меня? Никого у меня на свете нет, кроме мамы и вас двоих, теперь уже – одного. Так что, - заткнись, понял меня? И не верю, что она тебе со Славкой. Понял меня? Болван такой, дурак. И нечего мне здесь с тобой рассиживаться. В Мельбурне встретимся, дурак такой. Понял меня?
Он вытер смятой салфеткой слёзы и быстро ушел.
«Галя,- сказал я официантке, - Дай мне сосиску. И картошечки жареной. Валентина наказала».
- Что с Борькой-то? – Это голос Славки, подсевшего к столику. – На себя не похож… И чего это вдруг ты меня нагнал? Стыд и совесть потерял, ненормальный. И какого чёрта ты с Валентиной сошелся? Тогда еще и пол года не прошло. Простить тебе не могу…
- Я тебе кое-чего тоже простить не могу. А с Валентиной живу, потому что дружили мы вчетвером много лет, особенно после Борькиного отъезда. У неё тоже – муж умер, когда в Варшаве были. Сам знаешь. Вот и прикипел я к ней. А-а-а…- я махнул рукой, взял вилку, проткнул сосиску, ободрал кожицу и проглотил пару кусков.
- Привет, - говорю я подошедшей Валентине, - поешь, вон, картошки. Этот басурман платит. А мне пора. Идём, а?
- Куда, это – идём? Ты что – в курсе дела?
- Какого – дела? «Идём» - это я не тебе, шучу. Пожелай мне ни пуха, ни пера.
- Ни пуха! Помнишь, как в Праге? «Сломай себе шею».
Мы заходим в гримуборную. Открываю окно. Запахло черёмухой. Впервые за целую вечность поворачиваюсь к шару лицом: «Как жить дальше? Что будем делать?» Я закуриваю последнюю папиросину. Перед выходом.
Голос по трансляции: «Воздушные акробаты Валентина Лаврентьева, Григорий Шалошвили и Анатолий Медведь. До выхода – пятнадцать минут».
«Что за чушь, - подумал я, - мой аттракцион – первый». Натягиваю прозрачную майку с наклеенными пучками рыжих волос, брюки, пушистую куртку, накладываю на лицо маску и прижимаю нос. Проверив механизм, надеваю туфли и поворачиваюсь к двери.
«Это я, - говорит шар, - я карабин отстегнула. Разве смогли бы мы ту гадость забыть? Или – простить? И я искупила это. Как умела. Эх, жизнь наша бродячая»…
И тут меня как током ударило. Улыбнулся и быстро пошел мимо спящих стоя лошадей к выходу на арену. Там на глазах изумленного Славки чуть повернул катапульту влево. Встал на неё и крикнул: «Готов!».
Униформа Василий со своим закадычным другом распахнули занавес, свет и гул зала ударили мне в лицо.
Я нажимаю пяткой на кнопку и вылетаю на манеж, в самый центр, разбрасывая при приземлении стружки. Правый туфель отлетает под дружный хохот зала, и новый вырастает на его месте. Нос подлетает вверх, и ловя его, замечаю там вверху, под куполом, на мостике Валечку- жену мою и Гогу, делающих мне знаки руками.
И я срываю с себя пушистую куртку и начинаю взбираться по упавшему сверху канату, оставляя далеко внизу, на земле моих любимых зрителей, улыбающегося Славика и счастливого, заплаканного Борьку Кагана.
И тогда, держась за канат одними ногами, я широко развожу руки, как бы обнимая весь этот мир, и кричу:
Хороший рассказ. Немного, мне кажется, излишне концентрированный.
Я люблю цирк. И много читала о нем и художественного, и документального. Ваш рассказ - настоящий.
Изначально замысел предполагал концентрацию. Из-за "кинематографичности", - как бы сценарий... А во-вторых, манера письма такая. :) Динамика присутствует во всех моих шедёврах. :))))
Классный рассказ. Ага. Я тут недавно перечитала у Дины Рубиной "Почерк Леонардо", и теперь вот Ваш рассказ. Чувство одинаковое после прочтения. Больно. Цирк перестала любить.
Извините: ответ поставил ниже отдельным постом.
Извините: ответ поставил ниже отдельным постом.
Любите цирк! Вся наша жизнь и весь мир - сплошной цирк.
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.