В школе девчонки называли нас «Два цимеса», мы были закадычными друзьями, а в десятом классе даже собирались побрататься кровью. Он был рассудительнее и трезвее меня, экзальтированного романтика - авантюриста, уже схватившегося за лезвие, поэтому удержал нас обоих от этого ритуала. Тем не менее, однажды после уроков, потея и смущаясь, он ткнул мне в руку потрепанную тетрадку и вымучил: - Дома посмотришь. До дома я, конечно, не дотерпел, завернул в больничный сад и открыл тетрадь. Это были стихи. Да какие!
«…и куда-то моря я уйду бороздить
на случайных попутных фелюгах,
буду небо и море одно я любить
и забуду о шлюхах.
А когда- нибудь грозная моря волна
к скалам труп мой пригонит,
и, рыдая, прибой, подняв гальку со дна,
здесь меня похоронит.
Будет время идти, и года пролетят,
поутихнут на море грозы,
и однажды могилу мою оросят…
нет, не слезы,
а утром пресные росы»
Я опупел. Под весенней, только-только зацветающей яблоней зашумел прибой, явственно потянуло соленым влажным ветерком и сладко защемило сердце. Не знаю, чьи это были стихи и вовсе не уверен, что его собственные. И не важно, что стишата были так себе и поэзией не пахли, (правда, я это сейчас понимаю, но тогда…) Важно было то, что сам я к десятому классу сподобился лишь на «…Видел много таких я красивых, только лучше стакан вина, только лучше плакучая ива, да в хмельных небесах луна. Только к вашей собачьей своре мне давно уж пора охладеть, я не знаю, что будет вскоре, только некому душу согреть, только некому отдать часть груза, ведь таким меня не понять. И обидно и жалко и грустно, и некому руку подать» да плюс на отрывочно - слюнявые дневниковые записи. С ним же можно было говорить о чем угодно, только не о литературе и, тем более, о поэзии.
Есенин был запрещен и, кроме классического «Клена», до нас доходили лишь отдельные, искаженные отрывки, вроде «мне б вон ту, сисястую, или в морду хошь?» И тут такое, да еще из рук другана!
Через несколько лет, /я пришел из армии, а он уже заканчивал военное училище/, во время быстротечной и щедрой не только эмоциональными возлияниями встречи, увидев несколько моих слезливо-наивно-вольнодумных поэзий, выданных мною за творчество «одного знакомого», он высказал простенькую до ужаса мысль - «Стрелять таких надо!» И, прислушавшись к кому-то внутри себя, добавил, - «Если понадобится, я буду первым»
Потом мы снова не виделись четверть века. На двадцатилетие окончания школы он не приехал. Еще через пяток лет я узнал, что он - в Могилеве-Подольском, и, предвкушая, позвонил.
Он долго морщил лоб, /это было видно даже по телефону/, мучительно пытаясь вспомнить меня, длинная томительная пауза сделалась неприличной и, наконец, вяло произнес:- «А, земляк…» Даже не успев обидеться, я ему позавидовал. Он прописался в трезвом настоящем, а я звонил ему из туманного прошлого. Пыль от подушек, которыми мы дрались в детстве, давно осела; сады, трепетавшие перед нашими дерзкими набегами, уже вырублены; девочки, которых мы любили и оспаривали, нянчат чужих внуков… Стихи, какие стихи!? Не было этого! Ему не до соплей: его «рукописи» исправно горят, он уверенно и безвозвратно устремлен вперед.
А я вот задержался в развитии.
Попытавшись его разговорить, я узнал, что у него есть квартира, машина и видеодвойка, /это действительно по тем временам было круто, у меня, например, ни машины ни даже паршивого видака не было, хоть я и работал уже начальником юротдела областного управления/, что он в полном порядке и пока еще может запросто принять на грудь бутылку.
…Трубку он положил с явным облегчением.
«Как можно прожить всю жизнь, отыскивая Оказию и не замечая, что решающий момент, тот, который оправдывает рождение и гибель, был тобою уже прожит?
Он не вернется, но он сбылся, неотвратимо, полно, блистательно, благородно, как любое откровение…
Наваждение маятника…было, - как утерянный во сне адрес, – отображением того другого момента, закрепившегося было в сознании и потом вытесненного, в который действительно прикасаешься к потолочному своду мира. И это, то есть мгновение, когда ты затормозил пространство и время, выпустив свою стрелу Зенона, не было ни знаком, ни симптомом, ни аллюзией, ни фигурой, ни сигнатурой, ни загадкой. Оно было тем, чем было, и не выдавало себя за иное, было мгновением, в которое нет отсрочки, и уравниваются все счеты…
…миг был даден и его должно было хватить на всю оставшуюся жизнь» -
Умберто Эко - «Маятник Фуко»
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Подъезжает извозчик каждый день,
Чтоб везти комиссара в комиссариат -
Комиссару ходить лень.
Извозчик заснул, извозчик ждет,
И лошадь спит и жует,
И оба ждут, и оба спят:
Пора комиссару в комиссариат.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он,
Уже не молод, еще не стар,
На лице отвага, в глазах пожар -
Вот каков собой комиссар.
Он извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок.
Извозчик дернет возжей,
Лошадь дернет ногой,
Извозчик крикнет: "Ну!"
Лошадь поднимет ногу одну,
Поставит на земь опять,
Пролетка покатится вспять,
Извозчик щелкнет кнутом
И двинется в путь с трудом.
В пять часов извозчик едет домой,
Лошадь трусит усталой рысцой,
Сейчас он в чайной чаю попьет,
Лошадь сена пока пожует.
На дверях чайной - засов
И надпись: "Закрыто по случаю дров".
Извозчик вздохнул: "Ух, чертов стул!"
Почесал затылок и снова вздохнул.
Голодный извозчик едет домой,
Лошадь снова трусит усталой рысцой.
Наутро подъехал он в пасмурный день
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Чтоб вести комиссара в комиссариат -
Комиссару ходить лень.
Извозчик уснул, извозчик ждет,
И лошадь спит и жует,
И оба ждут, и оба спят:
Пора комиссару в комиссариат.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он,
Извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок.
Но извозчик не дернул возжей,
Не дернула лошадь ногой.
Извозчик не крикнул: "Ну!"
Не подняла лошадь ногу одну,
Извозчик не щелкнул кнутом,
Не двинулись в путь с трудом.
Комиссар вскричал: "Что за черт!
Лошадь мертва, извозчик мертв!
Теперь пешком мне придется бежать,
На площадь Урицкого, пять".
Небесной дорогой голубой
Идет извозчик и лошадь ведет за собой.
Подходят они к райским дверям:
"Апостол Петр, отворите нам!"
Раздался голос святого Петра:
"А много вы сделали в жизни добра?"
- "Мы возили комиссара в комиссариат
Каждый день туда и назад,
Голодали мы тысячу триста пять дней,
Сжальтесь над лошадью бедной моей!
Хорошо и спокойно у вас в раю,
Впустите меня и лошадь мою!"
Апостол Петр отпер дверь,
На лошадь взглянул: "Ишь, тощий зверь!
Ну, так и быть, полезай!"
И вошли они в Божий рай.
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.