Ритуальный автобус тяжело трясся на ухабистой дороге. Чем ближе к Майке, тем сильнее были рывки и удары. Я смотрела на широкий как лодка гроб, на бабушку в нём, и не могла поверить в происходящее. Большое тело моей леди, одетое в шёлковый муаровый костюм, вздрагивало и колебалось как живое. Напротив меня, с другой стороны гроба, сидел старший сын бабушки, известный московский врач. Время от времени я поднимала на него глаза в идиотской надежде: «Ну, дядя Андрей, ну ты же видишь. Ведь это ошибка. Ну не может она быть мёртвой, ведь вон как дрожит! Ну, скажи, что она жива!» Но он молчал. Моя бабушка действительно была мертва.
Автобус, переваливаясь, заполз на кладбище и остановился на центральной аллее. Мы вышли в серый дождь и безнадёжную зябкость холодной уральской весны. Я плохо помню подробности – кто, что, как. Память стерла. Остались только ощущения разрушающегося мира, бессилия перед катастрофой и полного одиночества. Из всех событий на кладбище в глазах до сих пор стоит только слеза, вдруг тихо набрякшая и медленно поползшая по щеке моего отца. Да ещё пионеры из бабушкиной школы, торопливо огибающие холодные лужи по дороге назад к автобусу.
Выпадения памяти начались ранним утром того дня, когда с коротким стуком, не дожидаясь ответа, в дверь холодных ростовских сеней вошла почтальонка. Обычная, с сумкой. Она назвала мою фамилию, я, продолжая чистить зубы, энергично кивнула, да мол, не ошиблись. «Телеграмма вам». Увидев нетерпеливо и радостно протянутую руку, взрослая женщина тут же поняла, что я ещё не научилась бояться известий и попыталась смягчить удар: «Ой, только очень плохая». Забыв зубную щётку во рту, мокрыми руками я открыла белый, сложенный поперёк бланк. Беспомощными, щурящимися без очков глазами прочла: «Бабушка умерла. Похороны такого-то».
А «такое-то» начиналось уже завтра утром. Успеть можно было только самолётом. Денег, конечно, не было, их не было никогда. Да и не могло их быть у молодых, вечно бесприютных, перебирающихся с одной съёмной квартиры на другую, «сукиных детей» - меня и мужа. Мишка сказал: «Ты лети, а мне что там делать? Я её плохо знал». Началась гонка, касса взаимопомощи, утряска на работе, билеты, погода, пересадки. Не лететь я просто не могла, этого даже в голове не было, не лететь.
- Ведь ты приедешь меня хоронить? Дай слово, что приедешь!
так часто спрашивала меня бабушка, прижимая к своему мягкому, большому, душистому телу, обволакивая меня этим объятием и очень родным, лёгким ароматом «Красной Москвы». Я растворялась в её любви, у меня от счастья кружилась голова. Никогда и ни с кем не испытывала я такого чувства защищённости, как с ней. Эта защищённость была её любовь, в которую я верила на зверином, животном уровне.
- Вот попробуй только не приехать, пёс такая!
Почему-то ей было очень важно именно посмертное подтверждение её значимости для меня.
Два аэропорта, железнодорожный вокзал Оренбурга, поезд до Орска. Успеваю.
Дождливой ночью таксист подвёз меня к огромному дому сталинской постройки. В чёрном безмолвии боковой стены только одно окно светилось каким-то болезненно- оранжевым приглушённым светом. Я даже не сразу поняла этого знака беды, не сразу до меня дошло, что это окно бабушкиной квартиры.
Там уже были все – четыре её сына, два из них, мой отец и дядя Борис с жёнами, бабушкины сёстры - тётя Кланя из Колосово, и тётя Нюра с дочерью Ритой со станции Катуар и их приёмный брат Ваня Говорков. Поздоровались, повосклицали тихонько, поохали, что, слава Богу, успела, подтолкнули к гробу. Он стоял на двух табуретках, посреди комнаты, вместо круглого обеденного стола. Между табуретками - ведро с известью. Как сказала мне баба Тося, что бы сырость впитывать. Не бойся, говорили мне, это же твоя бабушка.
Бабушка лежала, как спала, только веки и губы её казались сомкнутыми больше, чем всегда. И большое тело, как бы приспособившись к лодке гроба, выглядело шире и площе. Всё что хранилось в её «смертном чемодане», собираемом долгие годы, было теперь на ней.
- Ты помнишь, где стоит мой «смертный чемодан»?
Бабушка, пыхтя доставала с тёмного шкафа коричневый потёртой кожи чемоданчик.
- Смотри, ты должна всё знать и одеть меня во всё из него.
С полной серьёзностью, и не без удовольствия, начинался ею, перебор и оценка вещей.
- Тапочки, плоские, так надо что бы без каблука. Видишь, какие красивые? Натуральные. И выстрочены как.
По аккуратным коричневым тапочкам действительно гуляли, извиваясь, цветные фигурные швы.
- Бельё всё новое, нестиранное. Старое нехорошо. Шарф белый обязательно мне на голову, без него нельзя. Ну чего смотришь? Голова обязательно должна быть покрыта.
С неловкостью и тоской, я рассматривала содержимое чемодана, руки машинально гладили скользкие тапки, перебирали шероховатые кружева подзора голубенькой комбинации, пальцы пробовали серебряные жёсткие дорожки, бегущие по шарфику.
Разговор угнетал меня. О смерти думать не хотелось, да и не верилось как-то, что бабушка может умереть.
- Да помню я, помню. Ну, вот почему ты такие хорошие вещи не носишь! Ведь в этом костюме ты со мной и дедом в оперу ходила, на киевлян. Дед же к нему ещё французские лаковые туфли купил. Зачем спрятала? Не хочу о твоей смерти думать!
- А ты и не думай, просто знай, где чемодан лежит, вот всем и скажешь. А абы что откладывать на такой случай нельзя. Меня же весь город знает. Многие придут прощаться. Я должна быть как всегда.
Увидев, что от тоски и неловкости, я начинаю злиться, бабушка подмигивает, и говорит
- Ну, что ты, в самом деле! Я ж не «стара барыня на вате, и подкладка на меху», а учительница.
От «старой барыни» я, представляя, всегда хихикала.
Разговор сворачивается, чемодан лезет на шкаф, под суровую льняную салфетку.
Не успела я ничего никому сказать, всё без меня справили, всё без меня нашли. И лежит моя прекрасная леди в, муарового шелка, лиловом костюме. В белом широком шарфе, непривычно убирающем родное лицо. Безжалостность и подробности последнего ложа, запорошены лёгким кружевом тюля. Всё как хотела. Всё достойно, сдержанно, красиво.
А с утра пошли люди. Их было так много, что начали гнуться полы. Никто не уходил, накапливались, пока дедушка не попросил ждать на улице или в подъезде, чтобы могли попрощаться ещё и ещё приходившие. Сквозь оцепенение и отрешённость я услышала тихие слова одной из бабушкиных знакомых-коллег: «Весельчак наш ушёл». В мужском роде о женщине. И так много этим было сказано. Это был высший балл. Сложный экзамен под названием жизнь бабушка сдала на «пятёрку».
Я посетил тебя, пленительная сень,
Не в дни веселые живительного Мая,
Когда, зелеными ветвями помавая,
Манишь ты путника в свою густую тень;
Когда ты веешь ароматом
Тобою бережно взлелеянных цветов:
Под очарованный твой кров
Замедлил я моим возвратом.
В осенней наготе стояли дерева
И неприветливо чернели;
Хрустела под ногой замерзлая трава,
И листья мертвые, волнуяся, шумели.
С прохладой резкою дышал
В лицо мне запах увяданья;
Но не весеннего убранства я искал,
А прошлых лет воспоминанья.
Душой задумчивый, медлительно я шел
С годов младенческих знакомыми тропами;
Художник опытный их некогда провел.
Увы, рука его изглажена годами!
Стези заглохшие, мечтаешь, пешеход
Случайно протоптал. Сошел я в дол заветный,
Дол, первых дум моих лелеятель приветный!
Пруда знакомого искал красивых вод,
Искал прыгучих вод мне памятной каскады:
Там, думал я, к душе моей
Толпою полетят виденья прежних дней...
Вотще! лишенные хранительной преграды,
Далече воды утекли,
Их ложе поросло травою,
Приют хозяйственный в нем улья обрели,
И легкая тропа исчезла предо мною.
Ни в чем знакомого мой взор не обретал!
Но вот, по-прежнему, лесистым косогором,
Дорожка смелая ведет меня... обвал
Вдруг поглотил ее... Я стал
И глубь нежданную измерил грустным взором.
С недоумением искал другой тропы.
Иду я: где беседка тлеет,
И в прахе перед ней лежат ее столпы,
Где остов мостика дряхлеет.
И ты, величественный грот,
Тяжело-каменный, постигнут разрушеньем
И угрожаешь уж паденьем,
Бывало, в летний зной прохлады полный свод!
Что ж? пусть минувшее минуло сном летучим!
Еще прекрасен ты, заглохший Элизей.
И обаянием могучим
Исполнен для души моей.
Тот не был мыслию, тот не был сердцем хладен,
Кто, безымянной неги жаден,
Их своенравный бег тропам сим указал,
Кто, преклоняя слух к таинственному шуму
Сих кленов, сих дубов, в душе своей питал
Ему сочувственную думу.
Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
Здесь, друг мечтанья и природы,
Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной сени невянущих дубров,
У нескудеющих ручьев,
Я тень священную мне встречу.
1834
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.