Благодаря моей жизни в квартире двух пожилых людей, я сначала открыла для себя, а потом очень полюбила старые вещи, из-за их надёжности, из-за эмоций ими вызываемых. Ведь нет ничего стабильнее и долговечнее, чем добротно сделанные вещи. От них веет незыблемостью основ и уверенностью в завтрашнем дне.
На Станции родители поначалу пользовались казённой, то есть - никакой мебелью. Она была скучная и тощая. Потом потихоньку стали покупать свою. Но и эта тоже не радовала. Всё было подогнано под квартиры шестидесятых – мелкое, неустойчивое, с минимумом деталей.
Диван-кровать с выгнутыми коромыслами ручками, деревянная верхняя часть которых начала отваливаться уже в первый день покупки, всё время приходилось прилаживать коромысла на место, с трудом попадая штырьками в цилиндры отверстий и от раздражения колотя ладонью сильнее чем нужно, в надежде что больше не выскочит - и не диван, и не кровать, а так - ни уму и ни сердцу. Посидеть на нём ещё можно, а вот поспать - вечные проблемы скатывания в углублённую середину ложа, ломящие после сна бока из-за ночной борьбы с этим скатыванием. Сборка-разборка тоже очень быстро становилась морокой. То не открывался, выезжая целиком со своего места, то не закрывался бессовестно задрав углом обе половинки. Как-будто специально издевался!
Журнальный столик треугольным овалом на трёх конических трясущихся ножках, не дай бог задеть! Надо обходить осторожно. К нему - два малюсеньких креслица-шестидесятника. Сядешь и коленки к ушам, а сам будто на детской скамеечке расположился. Узкая полка-стеллаж для книг и разной пластиковой "красоты".
Радиола "ВЭФ-Радио" (всеволновая, ламповая, 1-го класса, это что-то!) в углу, на таких же как у столика, но четырёх ножках - радость наша с подругой Натахой. Мы часами сидели, а чаще лежали на животах, подперев кулаками головы и задрав согнутые в коленях ноги, рядом с ней на полу, с упоением слушая передачи "Доремифасоль", "С добрым утром", "Пионерскую зорьку", концерты всякие, ставили любимые пластинки... Не-е-т, это была хорошая штука, хоть и довольно хлипкая из-за ножек.
Рядом с радиолой - торшер, тогда их покупали все! Обязательно торшер, без него никак, неприлично! Наш - металлический, букетом из трёх веток со стеклянными зелёными плафонами в виде удлинённых ландышей с косо срезанными чашечками. Торшер был одновременно похож и на худосочный модерн, и на сорвавшийся в вычурность хай-тек. И сноса ему не было, да быстро мода прошла.
Мама безжалостно отправила красавца-растопыру на чердак, где он долго стоял, грустно приветствуя нас с Натахой каждый раз, когда мы забирались туда поживиться вяленой соседской ставридкой, поглазеть на ёлочные серебристые гирлянды, висевшие под балками крыши, полистать старые пыльные журналы "Советский экран" и просто побыть наедине, вне людских глаз. Совесть за съеденную рыбу нас не мучила - мы знали, что меньше бочки у запасливых Соколовых засолено не бывает.
Там же у торшера, в корыте, в котором раньше купали моего маленького брата Сеню, сидел большой плюшевый медведь моей подружки. Такой чудесный был этот Потапыч, что до сих пор стоит перед глазами. Натахина мать, тётка Лидуха, в очередном хозяйственном приступе велела Наташке выкинуть медведя:
- Куда хочешь! Я ничего не знаю, большая уже!
Подружка шла по Станции, тащила этого плюша и собиралась реветь.
Лидуха дама серьёзная, это не моя мама, если она сказала, то возврата нет. Втихаря назад не принесёшь, попадёт. Надо было что-то решать. Жалко стало обеих - и подружку и игрушку.
Выцветший до бежевого медведь стал частью не только Натахиного детства, но и моего. Мы поили его водой с ложечки, и он принимал её, впитывал опилочным нутром через плюш, чем поражал меня. Мы одевали его, пеленали, как младенца, возили в старой Наташиной розовой с вишенками фанерной коляске. Поэтому я считала себя вправе решить его судьбу и пристроила у нас в двухэтажке на чердаке, одев в одежду маленького брата. Наташка так рада была, что не надо выкидывать "куда хочешь". И вот он здесь, в легальном нашем с ней месте, и не лазит сюда никто кроме нас и Соколовых.
Иногда мне так хочется залезть на тот чердак! Вдруг там до сих пор стоит торшер, метис модерна с хай-теком, валяется пыльное Серёжино корыто, а в нём Натахин красавец-мишка в трогательных детских одёжках. А вокруг навалом, россыпью - "Советский экран", журнал, которым мы с подружкой зачитывались. И, наверняка, там есть другие забытые мною старые вещи, узнавание которых счастливой болью резанёт сердце и заставит задрожать руки...
Ещё в нашей малюсенькой "большой" комнате стоял обеденный стол и стулья. А больше ничего бы не поместилось.
В маленькой, сначала моей, а потом нашей с братом комнатке, стояли две стандартные узкие кровати, письменный стол и фанерный, разваливающийся на плоские детали желтый хлипкий скрипучий шифонеришко.
Зато мы были обладателями совершенно прекрасных видов.
В большую комнату лезло море! Оно заполняло все окна. Шторма ревели прямо в уши!
Море по бокам подхватывали два мыса, образующих нашу бухту.
Был виден деревянный причал и маленькие суда возле него. А ещё - фонтан, каштаново-кипарисовая аллея, ленты кустов иранской розы, пёстро и душисто цветущие летом и собирающие бабочек, пчёл, ос и шмелей со всей округи. Белоснежный двухэтажный красавец лабораторный корпус, своими балконами, верандами, террасами, тортовым крыльцом с широкими полукруглыми ступенями, двустворчатыми высокими входными дверями, балюстрадами и балясинами, больше похожий на виллу у моря, чем на рабочее научное помещение.
А в окно моей комнаты заглядывала гора Дооб, её длинный пологий склон, заросший лесом. Были слышнв пение птиц, ветер в деревьях, таинственные уханья и свисты, шакальи разборки и жалобы. Летом разнообразно зелёный, осенью склон украшался ало-оранжево-желто-красно-сиреневым огненным сиянием скумпии.
Мне очень нравились виды из окон и совершенно не нравилась мебель, окружавшая меня. Наверное сказывалось ещё то, что девочка я была неосторожная, быстрая, порывистая, вечно несущаяся куда-нибудь. Вся эта хлипкость падала, тряслась, ломалась от моих прыжков. Кому ж такое понравится?!
А у дедушки с бабушкой стояла массивная, с резьбой, со старым лаком, надёжная тяжёлая мебель. Не антиквариат, просто удобная для жизни.
О «трёх китах» большой комнаты моих стариков, я уже писала. Буфет, круглый стол и диван. Но были ещё кое-какие вещи помельче.
В углу возле окна, высокое трёхстворчатое зеркало с консольным столиком, застеленным маленькой кружевной скатёркой.
На столешнице стояли прозрачные, медового цвета, крутящиеся часы. Весь механизм был виден в действии. В детстве я, как завороженная, смотрела на кропотливую работу железочек и шестерёнок, оторваться не могла. Заводились часики вращением вокруг своей оси, и это тоже было в диковинку. Крепился круглый янтарный прозрачный корпус между двух невысоких колонок, почти как акробат на трапеции.
Рядом с часами стоял флакон старых духов. Бабушка ими не пользовалась, но и не выбрасывала из-за красоты. Стекло склянки было из голубого в синее, а если смотреть на свет, то внутри обнаруживался полупрозрачный цветок. Сейчас я понимаю, что это была шелковая орхидея. А в детстве цветик сражал меня своею тайной подводной красотой. Очень хотелось что бы, наконец, закончились эти нескончаемые духи, а мне бы достался голубой флакон с белым чудом внутри.
Я не знаю, пользовалась ли бабушка духами в молодости, и какими. Но при мне она «душилась» только «Красной Москвой». И их запах стойко связан у меня с моей прекрасной леди. Лёгкий, как бы отдалённый аромат несли на себе её вещи, чуть-чуть витало в воздухе при входе с улицы в квартиру, слегка пахли её платья и волосы. Очень, очень в меру. Поэтому запах не раздражал, а становился принадлежностью бабушки, чертой её характера, маленьким душистым штрихом.
На линии от окна - зеркало и диван, а у самой двери из комнаты, ведущей в широкий длинный коридор - шкафчик с застеклённым по типу «горки» верхом и светло-лаковым низом с дверцами. Шкафчик этот на семейном языке назывался «шкаф для ваз». В нём и на нём стояли хрустально-резные вазы синего, красного и прозрачного стекла.
Дедушка с бабушкой были не последними людьми в школе и городе, вот им и дарили на всякие торжества и юбилеи хрусталь - «От парткома», «От месткома», «От педагогического коллектива», от соратников, властей и родственников. Вазы очень помогали нам в дни рождения, но собрать в себя все подаренные цветы им не удавалось. Букетов всегда оказывалось больше.
По противоположной стене возвышался буфет. Это отдельная поэма. Весь он был набит до отказа хрусталём и фарфором. Хрусталь, стоящий на верхних полках за прозрачными дверцами, был старым, очень тяжёлым, резаным вручную. Большущая ваза для фруктов на высокой гранённой ножке, с плоским блюдом розетки, служила центром хрустальной композиции. Брать её возможно было только двумя руками, одной можно и не удержать. От фруктовницы вглубь и вширь разбегались посуды поменьше. Салатники-ладьи, конфетницы-коробочки, хрустальные миски и блюда. По краям сверкающего стеклянного рая стояли два пузатых хрустальных кувшина, один совершенно прозрачный, гладкий, второй - весь покрытый как бы изморозью, по которой парили вырезанные снежинки. Использовались они для компотов, морсов и соков. По форме кувшины были классическими, с ручкой, с мыском носика, с сытым толстым пузом.
Верхняя полка второго этажа буфета была отдана чайной и винной посуде. У стенки стояли двенадцать конаковских салатового цвета чашек, с рельефными выпуклостями деталей, с не тонкими талиями посередине, делавшими их похожими на затянутых в корсет купчих на «ситцевых балах». Передний ряд полки занимали несколько графинов и штофов, тоже резных и разноцветных - кобальтового, марганцевого и рубинового стекла. Не было только уранового. Синие с прозрачной прорезкой, прозрачные с золотыми орнаментами, вишнёвые, коричнево-фиолетовые и просто резные хрустальные.
Строями стояли фужеры, рюмки, стопки и всякая другая мелочь всех хрустально-стеклянных цветов. Больше всего мне нравились шесть маленьких пузатеньких «ванек-встанек». Если на столе кто-то задевал их, они проливали содержимое, а сами самостоятельно вставали на своё донце. Очень забавные. Теперь "пузатики" живут у нас.
В выдвижных ящичках буфета хранились серебряные и мельхиоровые столовые наборы, кольца для салфеток, ложки для варений, сделанные большой глубокой каплей. Ложки для сахара совочком, с очень тонкой то ли чеканкой, то ли резьбой. Чайные ложечки, которые очень трудно держать в пальцах, так как витой стебелёк черенка всё время норовит прокрутиться. Парадное чайное ситечко солнышком. И много ещё красивых и милых мелочей, доставшихся старикам от матери Всеволода Николаевича.
Огромное чрево буфета было занято стопками тарелок и мешочками с бакалеей. Я очень уважала бабушкин буфет, всегда можно было открыть дверцу или ящичек, рассматривать сияющие хрустальные мелочи и трогать матово спокойно отсвечивающее серебро. Я получала большое удовольствие от их красоты. На Станции, в нашей молодой семье, конечно, таких староукладных вещей быть не могло. Все ведь только начинали свои семейные истории. А в Орске у бабушки была нормальная вместительная мебель и размеренная жизнь.
Следом за буфетом шла дверь в спальню. А после дверной ниши, в углу у окна, стояло наше главное сокровище.
Телевизор. Боже, какое счастье! Мы были его поклонниками и фанатами.
На Станции телевизоров ни у кого не было, и антенн тоже. Единственный экземпляр имелся в «красном уголке» в здании столовой. Там мне всегда становилось уныло и тревожно из-за полной неухоженности и разрухи места. Вход по ступенькам сразу со двора, грязный пол, стоящая как пьяная компания мебель. Голый, серый казённый стол, раздражавший меня своим неизящным аскетством. Разномастные скрипящие стулья. Глупые, неуютные здесь, крашенные в синее и зелёное табуретки. Ободранное до рогожи, из которой лез колючий конский волос, бывшее кожаное «министерское» кресло. Беспомощные, плохо пробеленные стены, попытавшиеся украсить себя небрежно прикреплёнными разномастными агитплакатами. Голая лампочка на длинном витом кривоватом проводе. Сам провод - весь в неаккуратных разновозрастных мазках побелки. Для ума - скука смертная. Для глаз - тоска полная.
А посреди этого - скрипящий, гудящий, дрожащий серыми полосами жуткий телевизор. И наши папы вокруг него, пытающиеся наладить звук и картинку, чтобы наконец посмотреть какой-то очень важный для них футбольный матч. У пап ничего не получается, а мы в тайне от них надеемся, что вдруг прорвётся какой-нибудь детский фильм вместо спорта. Говорили, что так бывает. Но ни футбола, ни сказки на экране так и не появляется. Мы, разочарованные, по одному сбегаем из серого красного уголка, оставляя наших отцов вслушиваться в события матча, плохо доносимые сквозь эфирные шумы. Вот и всё знакомство с телевизором. До Орска.
Бабушкин телеэкземпляр был маленьким, светло-серым, и у него имелось имя. Очень неожиданное для электронной продукции – «Снежок». Да, была такая фирма, видимо. Как же мы любили своего Снежка! Для него были закуплены кресла с высокими удобными спинками. В «мирное время» они стояли у окна с двух сторон от бочки с пальмой. Во время просмотра выдвигались в проход между столом и телевизором. Конечно бабушка подарила нашему любимцу самую красивую вышитую гладью салфетку. Считалось, что если не прикрывать экран, он может выцвести. Не знаю, так это или нет, но у всех владельцев чёрно-белые телевизоры в то время были укрыты - с макушки на лицо разного достоинства тряпочками. Убирались они лишь при просмотре передач.
Местное телевидение работало не круглосуточно, а центральное ещё не дошло до Орска. Мы смотрели все - от новостей до записанных телепостановок. Всему городу очень нравилась местная диктор Валечка Мауль. Она была симпатичная, держалась с шармом и достоинством, обладала приятным мягким голосом. Передавались даже городские легенды о том, что Валечку после вечерних эфиров обязательно провожали до дома специально приставленные люди, так как Орск - город неспокойный. И надо смотреть в оба, чтобы уберечь общую любимицу от приставаний нехороших личностей.
Бабушке с дедом очень нравились концерты в записи с их кумирами - Шульженко, Руслановой, Лемешевым, Козловским, Бернесом, Штоколовым, Отсом. Они смотрели не отрываясь, горячо обсуждая исполнителей, радуясь, что те ещё на ногах и при голосе. Время-то шло.
- Оля, Оля, где ты там? Бросай всё, иди сюда! Сейчас Шульженко будет петь!
Они даже сидеть в креслах не могли, когда выступали их любимцы.
- Оленька, Оля, ты посмотри, что делает. Она же старше тебя!
(певица была на шесть лет старше бабушки)
Клавдия Шульженко, кокетливо строя глазки и делая непередаваемые пасы руками, пропевала: "Что? Да. Что? Нет. … Ах, как крУжится голова, как голова кружИтся…, приводя моих стариков в неописуемый восторг и трепет.
У деда, очень музыкального от природы, начинали заволакиваться слезами глаза. Бабушка смотрела замерев и прижав руки к груди. Как только номер заканчивался - начиналось бурное обсуждение, сводящееся к тому, что "есть ещё порох в пороховницах».
- Ай, да Шуля! Вот ведь жучка!
Фамильярничали от избытка чувств дорогие мои старики. Наверное им казалось, что так они становятся ближе к кумиру.
- Ты смотри, Ира, слушай. Вот и голос так себе. Голосочек. А что она с ним вытворяет! Как людей держит. Молодых не надо!
Дед, не стесняясь, утирал слезу.
А что творилось, когда их любимая Шуля исполняла «Синий платочек»! Тут уже плакали оба. Это были их песни, наполненные воспоминаниями, ассоциациями, уходящим временем.
Оба очень любили теноров. Без конца сравнивали их голоса, приходя к мнению, что, пожалуй, Лемешев посильнее Козловского будет.
Шли годы, голоса их любимцев становились слабее, появлялось дребезжание, Но как же болели за них благодарные слушатели! Бабушка с дедом боялись шевельнуться, чтобы ненароком Лемешев не сфальшивил, не «дал козла». Прослушав, сидели молча, собираясь с силами. А потом:
- Ну, куда денешься, Оленька! Возраст, связки. Ведь и мы не молодеем. Но хорош всё-таки Сергей. Возьми молодых, ни один из них так не сможет! Глотка лужёная, а чувства нет.
И опять были едины в том, что лучше старые Лемешев с Козловским, чем свежие, но бездушные голоса.
Нравились им и хорошие басы. Правда, насколько я помню, басы не телевидение были представлены тогда одним Борисом Штоколовым. Бабушку с дедушкой приводила в восторг манера исполнения этого певца. Они долго обсуждали, как он стоит покачиваясь и прикрыв глаза. Очень им нравился его голос.
- Ну, вот откуда, Оленька такой бас? Ведь просто гудит! Вот это силища! Просто протодиаконский бас-то у Штоколова!
Как всегда они были едины в оценке голосовых данных и фактурности фигуры могучего певца:
- Гренадёр, Оленька! - с удовольствием от увиденного, восторгался дед.
- Конь вороной, с походным вьюком! - вторила ему, очарованная бабушка.
Ещё был Марк Бернес. Событие, всегда ожидаемое, но каждый раз непредсказуемое. В каждую жилку, в каждый нерв проникал голос этого певца. Дёд тёк слезами, у бабушки дрожали губы, они вместе с певцом переносили тёмную военную ночь, следовали за журавлями, сидели у могилки, сопереживали по полной. Самая долгая тишина стояла после песен Бернеса. Потом дед крякал, крутил головой и говорил:
- Вот скажи мне, Оленька! И голос-то маленький…
Дед в молчании, боролся с демонами обличения. Решив быть до конца честным и чтобы не унижать любимого певца недомолвками - произносил, как в воду холодную бросался:
- Да и нет там никакого голоса по правде. Гавёньненкий голосок-то у Бернеса. Как же он этим голосом так к нам в души залазит? Ведь мурашки по телу бегут, как слушаешь! Это - талант, Оленька. Никакого другого объяснения быть не может.
Я была полностью согласна с ними. Талант! А он - всегда чудо. Вот и нет голоса, а я до сих пор, как услышу Бернеса, сразу хочется дать себе слово даже не глядеть на современную эстраду с её фанерой и мерзостью. Потому что Бернес будил высокое в людях, а современные «звёзды» низводят своих слушателей до самых примитивных инстинктов.
А Пахмутова! Это такая радость была для моих стариков. Явление.
- Мышка ведь! Серенькая мышка! Выйдет и не видно её, а как за рояль сядет - уже ничего и не помнишь. Какая она - маленькая, большая, всё равно! Вот даёт же Бог такой талант! Какая музыка, песни какие, Оленька!
- Талант и труд, Сева. Только так. Без труда – никуда. Труженица она, Сева, большая труженица.
Опять оба согласны. Явление Пахмутовой. Её песни. Сколько же радости подарили они дедушке с бабушкой.
Появлялись новые очень добротные певцы. Кобзон. Магомаев. Гнатюк. Гуляеев. Их тоже слушали с большим удовольствием. Тексты, музыка, голоса - замечательно. И школа у вех отличная. Но старикам было трудно объективно сравнивать их с кумирами своей молодости.
- И всё-таки, Оленька жидковаты они… Чего-то не хватает.
Но это уже просто уходящее время говорило за моих стариков.
Еще нам с бабушкой очень нравились театральные постановки и первые советские сериалы.
«Угрюм-река». На едином дыхании, не отводя глаз, ловя каждое слово. Потом читали книжку. Я вообще от излишней фантазии так зажила в этом фильме, что одно время была уверена - не в то время родилась. Надо было жить там, в той суровой, строгой жизни сибирского торгового, старательского и мещанского люда.
Постановки манили, как магнит. Мы усаживались плотно в кресла. Время от времени бабушка спрашивала:
- Принести ещё бутербродов с селёдочкой и сладкого чайку?
Получив утвердительный ответ рысью бежала на кухню, кричала-напоминала мне поставить между креслами табуретку, несла чай и «бутербродики». Став постарше, такой же рысью моталась на кухню я. Скорей-скорей в комнату, не пропустить бы главного. А так как плёнок на телецентре было мало, крутили их часто, мы всегда знали, когда начнётся это «главное».
Что мы смотрели? Сейчас очень сложно отделить телепостановки от радио «Театр у микрофона». По-моему «Стакан воды» Скриба, «Школа злословия» с Яншиным и Андровской, «Соло для часов с боем» тоже с Яншиным. Может и напутала чего, но одно точно – это были первоклассные вещи с прекрасными актёрами.
Правда, тут случались неожиданные трудности. Дед постановки не любил и уходил в спальню спать, а именно там стоял стабилизатор, который бесконечно цикал и зуммерил. Деда это раздражало. Он выходил, и несмотря на наши умоляющие взоры, велел в течение пяти минут выключать «это орево». Его слово – закон. Приходилось сворачивать сказочное мероприятие.
- Ничего, Ира, мы ещё раз посмотрим, ведь всё время повторяют. Вот уедет Всеволод Николаевич на дачу на ночь…
Бабушка всегда старалась погасить конфликт. Боялась, что если я «сорвусь», то обижу деда. И действительно, когда наш труженик отбывал на дачу с ночёвкой, мы с бабушкой смотрели передачи до самого прощания «Валечки» со всеми нами.
Вот такой чудесный был у нас член семьи с ласковым именем Снежок.
Что ещё было в главной комнате квартиры?.. Над диваном висел толстый китайский ковёр. Того ещё Китая, давнего, вещи которого очень ценились за качество и ничем не были похожи на современные оскорбительные для нормального человека подделки.
Ковёр дивный – весь из роз и орнаментов. Цвета нежные, почти пепельные. Розовый, бежевый, коричневатый, голубоватый, зеленоватый и слоновой кости. Ничего не пестрило, не резало глаза. В центре - огромный медальон с букетами роз и отдельными цветами. По краям - кайма из орнамента. Какие-то геометрические, но мягкие завитушки. Цвета перетекали друг в друга, ковёр всё время хотелось гладить пальцами. Он лоснился под руками, как дорогой мех. Цветы выпуклые, даже слепой мог понять, где роза, где ромашка, где колокольчик. Отличная вещь.
По полу через всю комнату тянулась ковровая дорожка. На стенах - репродукции картин в рамах, старые настенные часы в деревянном длинном футляре с маятником на ножке и с лунно-отблескивающим циферблатом. Цифры на круге - арабские чёрные, крупные - очень удобно время смотреть. Потом их поменяли на более современные, реже заводимые. А эти уехали жить в сарай. Крепились на стенах и малюсенькие полочки с сувенирами, в основном с курортов - в ажурных рамочках виды Минеральных вод, Пятигорска, Сочи, Крыма. Вот, пожалуй, и всё.
Вторая комната - спальня деда с бабушкой. В ней главными были две полуторных металлических кровати с панцирными сетками. Это подчёркивалось всегда, вроде как самый лучший тип кроватных сеток. С матрасами, перинами, огромными пуховыми подушками, «гобеленовыми» голубыми покрывалами. Вот они, покрывала, были бабушкиной гордостью, их очень берегли. Нельзя было садиться на заправленную гобеленами кровать. Только разобрать и тогда сесть или лечь. Бабушка приводила пример: покупала эту красоту одновременно с кем-то, и вот у этого «кого-то» вещь уже совсем не смотрится, вся вытрепана и потёрта, так как на кровати без конца «валяются не разбирая», а она так не может и старается беречь голубую красоту. Подушки днём накрывались тюлевыми «накидушками» с оборочками и вышивкой, из-за чего выглядели купеческими невестами в фатах. Нарядно.
Кроме кроватей в комнате стояли очень старый, почерневший от времени комод, и гардероб - шкаф для белья и висящей одежды. В нём хранились бабушкины и дедушкины «габардины» и «бостоны», «креп-сатины» « и крепдешины».
В бельевом, полочном отделе лежал наверху альбом с фотографиями, только бабушка была совсем не любитель рассматривать при мне его содержимое. Говорила о персонах на фотографиях неохотно, врать ей не хотелось, а правды мне знать было не положено. На настойчивые расспросы однажды объяснила мне, что люди рядом с ней на фотографии - случайные. Пригласили, она и снялась.
А карточка была очень занятная. На ней стояла молодая красавица бабушка в оренбургском платке, а сидела группа «совсем случайных людей». Красотка-женщина, похожая на цыганку, в открытом, почти декольтированном платье, с вьющимися волосами, карими глазами. Рядом с ней мальчик и девочка, одетые по очень старой моде. Оба светленькие, ничего смуглого в них не было.
А вот в молодой бабушке и красотке, было и общее смуглое, и общее очень похоже. А если ещё учесть, что как-то бабушка проговорилась, что в селе у её отца было прозвище Цыганок, за смуглость, чернявость и кучерявость, можно было делать далеко идущие выводы. А именно: на карточке бабушка снята с отцовой роднёй. В дальнейшем это подтвердилось.
Многие фотографии в этом собрании были намертво приклеены. Многие были вырезаны из каких-то более крупных снимков. Ни подписей, ни годов, ни персоналий. Я до сих пор разгадываю ребусы бабушкиного альбома. Наткнулась на фотографию молодого семнадцатилетнего папы, на оборотной стороне картонного паспарту которой, карандашом, чернильной перьевой ручкой, даже швейной иглой написаны и нацарапаны даты. Много. Только день и месяц. Без годов. Колонками. Года в этом списке начинались только после середины пятидесятых. Что это? Видимо Святцы своего рода. Рождения, браки, смерти, аресты. Разбираюсь до сих пор. Составляю списки родственных событий, примеряю к бабушкиной тайнописи.
На другой фотографии - вальяжно растянувшийся на волоколамской траве дед. В белой косовороточке, расслабленный, спокойный. На обратной стороне подпись « На память семье Петропавловских от Пети Николаева» 17.07.34г. Фотография явно прибрана бабушкой из семейных подмосковных альбомов. Видимо, чтобы поменьше следов оставлять, не светить связку фамилий Николаев – Петропавловские. И ещё много-много нестыковок, заклеенных подписей, обрезов. Ни её папы, ни мамы, ни сестёр-братьев в детстве. Вот такие тайны «Сталинского двора».
А на второй сверху полке гардероба под плотными стопками постельного белья, в глубине, на полную вытянутую руку, можно было нащупать, а потом вытянуть и полюбоваться маленькой иконкой. Конечно, когда дома никого нет. Аккуратно и бесшумно я доставала плотный скруглённым прямоугольником коричнево-вишнёвый деревянный футляр. Уже тогда в моём детстве видно было, какой он старый. В нём за стеклом в золотом сиянии стоял строгий человек с посохом в руках. Живопись просматривалась не полностью, а только сквозь окошки оклада, лицо и руки. Я не знала кто это. Очень удивлялась, что подобное имеется в доме двух учителей. Не могла понять зачем.
Ясно было лишь то, что это бабушкина вещь, так как лежит она в её хозяйстве. Я рассматривала, открывала футляр, глядела нет ли какой тайны дальше. Как будто мне одной было мало, то есть самого факта нахождения этой вещи в квартире советских учителей, к тому же - тщательно запрятанной. Долго я не решалась спрашивать. Но любопытство - сильное чувство, заставило.
Бабушка очень рассердилась:
- Вот глазастая! Ну ничего не спрячешь! Что значит «что это»? Икона. Просто лежит! Что значит «кто на ней»? Никто. Не знаю я, отстань! Отвяжись худая жись, привяжись хорошая! Да ничья она, ничья! Просто лежит и пусть лежит себе!
Я поняла, что бабушка очень расстроена и отстала. Только изредка, в одиночестве, доставала футляр и подолгу глядела на содержимое в надежде понять тайну.
Сейчас эта иконка со святым Феодосием Черниговским стоит за стеклом в моей комнате. Каждый день напоминая мне о бабушке и её тайнах. И очень интересно, что день празднования этого святого совпадает с днём рождения моего папы. Вполне возможно, что написал образ мой прадед, но это ещё ждёт своего подтверждения.
Старый комод, покрытый кружевной скатертью. На скатерти, в центре столешницы, стояло небольшое зеркало с подставкой, по бокам две длинных вазы берц, модных тогда. Какие цветы в них можно было держать, кроме искусственных - непонятно, очень уж они были неудобными. Стояли в них смешные цветы из крашенных перьев. Дарили такие люди друг-другу на праздники.
Ещё коробки с носовыми платочками, воротничками и шарфиками. Коробочки очень красивые - глянцевые, старинные. Да, ещё флакончик «Красной Москвы». Эти духи подарил бабушке мой папа со своего первого заработка. Вот коробка с флаконом уже давно закончившихся духов и оставалась на комоде всю оставшуюся бабушкину жизнь. Бутыльки докупались, все знали, что Ольга Владимировна поклонница этой марки. Иногда в верхнем, коротком ящике комода находилось по несколько новых не распакованных коробочек. Но папин подарок не выкидывался и постепенно превращался в редкость из-за старого дизайна флакона и коробки, более богатого и изысканного, чем последующие модификации. Выпуклая, с рельефами, овально-цилиндрическая коробочка, красно-бело-золотая с красного шелка кисточкой, заменена была примитивной прямоугольной красно-белой тонкой картонкой. Флакон тоже стал намного проще. Ещё, если я не ошибаюсь, сначала у флаконов этих духов были притирающиеся стеклянные пробки, потом заменённые на завинчивающиеся, пластиковые.
Эти ухудшения я, к полной своей обиде, наблюдала прямо на столешнице комода орской квартиры. Худшали вещи, нищало государство, было неосознанно гадливо при отказе от традиции ради удешевления процесса. Упрощённые вещи теряли своё очарование. Очень тут подходит бабушкино определение: «Ни уму, ни сердцу».
В верхних, половинчатых ящиках комода хранились самые серьёзные вещи. Документы. Ордена, Красной Звезды и бабушкин Знак Почёта. Медали. Часы на цепочке, привезённые дедом с войны. Свёрнутый усталой старой облезлой змеёй офицерский ремень тех же времён. Выношенная и выгоревшая почти до белизны офицерская полевая гимнастёрка. Эти военные вещи очень интриговали меня. Я расстраивалась, что они такие поношенные, не понимая, что именно в этом их ценность. Это настоящие вещи, не подделка, не сценическая бутафория, именно в них мотало деда по дорогам той большой войны. И именно в них он вернулся с фронта наконец-то окончательно и бесповоротно живой.
В остальных комодных ящиках плотными, сияющими белизной стопками лежало постельное бельё. Больше в спаленке ничего не было, кроме высокого окна с внутренними ставнями "гармошкой".
Имелся ещё очень просторный по тем временам коридор. В нём стоял книжный, с витыми колонками, стеллаж до самого потолка и похожий на огромное оплавившееся мороженное холодильник «Орск». В этом коридоре при нужде и желании, можно было сделать третью комнату. И она даже не была бы совсем тёмной, так как освещалась бы через большую четырёхстворчатую стеклянную дверь очень светлой гостиной. Но нужды в ещё одном спальном месте не было, и коридор оставался широким, как проспект.
Так жили мои любимые старики. Так я всё запомнила.
Приснился раз, бог весть с какой причины,
Советнику Попову странный сон:
Поздравить он министра в именины
В приемный зал вошел без панталон;
Но, впрочем, не забыто ни единой
Регалии; отлично выбрит он;
Темляк на шпаге; всё по циркуляру —
Лишь панталон забыл надеть он пару.
2
И надо же случиться на беду,
Что он тогда лишь свой заметил иромах,
Как уж вошел. «Ну, — думает, — уйду!»
Не тут-то было! Уж давно в хоромах.
Народу тьма; стоит он на виду,
В почетном месте; множество знакомых
Его увидеть могут на пути —
«Нет, — он решил, — нет, мне нельзя уйти!
3
А вот я лучше что-нибудь придвину
И скрою тем досадный мой изъян;
Пусть верхнюю лишь видят половину,
За нижнюю ж ответит мне Иван!»
И вот бочком прокрался он к камину
И спрятался по пояс за экран.
«Эх, — думает, — недурно ведь, канальство!
Теперь пусть входит высшее начальство!»
4
Меж тем тесней всё становился круг
Особ чиновных, чающих карьеры;
Невнятный в аале раздавался звук;
И все принять свои старались меры,
Чтоб сразу быть замеченными. Вдруг
В себя втянули животы курьеры,
И экзекутор рысью через зал,
Придерживая шпагу, пробежал.
5
Вошел министр. Он видный был мужчина,
Изящных форм, с приветливым лицом,
Одет в визитку: своего, мол, чина
Не ставлю я пред публикой ребром.
Внушается гражданством дисциплина,
А не мундиром, шитым серебром,
Всё зло у нас от глупых форм избытка,
Я ж века сын — так вот на мне визитка!
6
Не ускользнул сей либеральный взгляд
И в самом сне от зоркости Попова.
Хватается, кто тонет, говорят,
За паутинку и за куст терновый.
«А что, — подумал он, — коль мой наряд
Понравится? Ведь есть же, право слово,
Свободное, простое что-то в нем!
Кто знает! Что ж! Быть может! Подождем!»
7
Министр меж тем стан изгибал приятно:
«Всех, господа, всех вас благодарю!
Прошу и впредь служить так аккуратно
Отечеству, престолу, алтарю!
Ведь мысль моя, надеюсь, вам понятна?
Я в переносном смысле говорю:
Мой идеал полнейшая свобода —
Мне цель народ — и я слуга народа!
8
Прошло у нас то время, господа, —
Могу сказать; печальное то время, —
Когда наградой пота и труда
Был произвол. Его мы свергли бремя.
Народ воскрес — но не вполне — да, да!
Ему вступить должны помочь мы в стремя,
В известном смысле сгладить все следы
И, так сказать, вручить ему бразды.
9
Искать себе не будем идеала,
Ни основных общественных начал
В Америке. Америка отстала:
В ней собственность царит и капитал.
Британия строй жизни запятнала
Законностью. А я уж доказал:
Законность есть народное стесненье,
Гнуснейшее меж всеми преступленье!
10
Нет, господа! России предстоит,
Соединив прошедшее с грядущим,
Создать, коль смею выразиться, вид,
Который называется присущим
Всем временам; и, став на свой гранит,
Имущим, так сказать, и неимущим
Открыть родник взаимного труда.
Надеюсь, вам понятно, господа?»
11
Раадался в зале шепот одобренья,
Министр поклоном легким отвечал,
И тут же, с видом, полным снисхожденья,
Он обходить обширный начал зал:
«Как вам? Что вы? Здорова ли Евгенья
Семеновна? Давно не заезжал
Я к вам, любезный Сидор Тимофеич!
Ах, здравствуйте, Ельпидифор Сергеич!»
12
Стоял в углу, плюгав и одинок,
Какой-то там коллежский регистратор.
Он и к тому, и тем не пренебрег:
Взял под руку его: «Ах, Антипатор
Васильевич! Что, как ваш кобелек?
Здоров ли он? Вы ездите в театор?
Что вы сказали? Всё болит живот?
Aх, как мне жаль! Но ничего, пройдет!»
13
Переходя налево и направо,
Свои министр так перлы расточал;
Иному он подмигивал лукаво,
На консоме другого приглашал
И ласково смотрел и величаво.
Вдруг на Попова взор его упал,
Который, скрыт экраном лишь по пояс,
Исхода ждал, немного беспокоясь.
14
«Ба! Что я вижу! Тит Евсеич здесь!
Так, так и есть! Его мы точность знаем!
Но отчего ж он виден мне не весь?
И заслонен каким-то попугаем?
Престранная выходит это смесь!
Я любопытством очень подстрекаем
Увидеть ваши ноги... Да, да, да!
Я вас прошу, пожалуйте сюда!»
15
Колеблясь меж надежды и сомненья:
Как на его посмотрят туалет, —
Попов наружу вылез. В изумленье
Министр приставил к глазу свой дорнет.
«Что это? Правда или наважденье?
Никак, на вас штанов, любезный, нет?» —
И на чертах изящно-благородных
Гнев выразил ревнитель прав народных.
16
«Что это значит? Где вы рождены?
В Шотландии? Как вам пришла охота
Там, за экраном снять с себя штаны?
Вы начитались, верно, Вальтер Скотта?
Иль классицизмом вы заражены?
И римского хотите патриота
Изобразить? Иль, боже упаси,
Собой бюджет представить на Руси?»
17
И был министр еще во гневе краше,
Чем в милости. Чреватый от громов
Взор заблестел. Он продолжал: «Вы наше
Доверье обманули. Много слов
Я тратить не люблю». — «Ва-ва-ва-ваше
Превосходительство! — шептал Попов. —
Я не сымал... Свидетели курьеры,
Я прямо так приехал из квартеры!»
18
«Вы, милостивый, смели, государь,
Приехать так? Ко мне? На поздравленье?
В день ангела? Безнравственная тварь!
Теперь твое я вижу направленье!
Вон с глаз моих! Иль нету — секретарь!
Пишите к прокурору отношенье:
Советник Тит Евсеев сын Попов
Все ниспровергнуть власти был готов.
19
Но, строгому благодаря надзору
Такого-то министра — имярек —
Отечество спаслось от заговору
И нравственность не сгинула навек.
Под стражей ныне шлется к прокурору
Для следствия сей вредный человек,
Дерзнувший снять публично панталоны.
Да поразят преступника законы!
20
Иль нет, постойте! Коль отдать под суд,
По делу выйти может послабленье,
Присяжные-бесштанники спасут
И оправдают корень возмущенья;
Здесь слишком громко нравы вопиют —
Пишите прямо в Третье отделенье:
Советник Тит Евсеев сын Попов
Все ниспровергнуть власти был готов.
21
Он поступил законам так противно,
На общество так явно поднял меч,
Что пользу можно б административно
Из неглиже из самого извлечь.
Я жертвую агентам по две гривны,
Чтобы его — но скрашиваю речь, —
Чтоб мысли там внушить ему иные.
Затем ура! Да здравствует Россия!»
22
Министр кивнул мизинцем. Сторожа
Внезапно взяли под руки Попова.
Стыдливостью его не дорожа,
Они его от Невского, Садовой,
Средь смеха, крика, чуть не мятежа,
К Цепному мосту привели, где новый
Стоит, на вид весьма красивый, дом,
Своим известный праведным судом.
23
Чиновник по особым порученьям,
Который их до места проводил,
С заботливым Попова попеченьем
Сдал на руки дежурному. То был
Во фраке муж, с лицом, пылавшим рвеньем,
Со львиной физьономией, носил
Мальтийский крест и множество медалей,
И в душу взор его влезал всё далей.
24
В каком полку он некогда служил,
В каких боях отличен был как воин,
За что свой крест мальтийский получил
И где своих медалей удостоен —
Неведомо. Ехидно попросил
Попова он, чтобы тот был спокоен,
С улыбкой указал ему на стул
И в комнату соседнюю скользнул.
25
Один оставшись в небольшой гостиной,
Попов стал думать о своей судьбе:
«А казус вышел, кажется, причинный!
Кто б это мог вообразить себе?
Попался я в огонь, как сноп овинный!
Ведь искони того еще не бе,
Чтобы меня кто в этом виде встретил,
И как швейцар проклятый не заметил!»
26
Но дверь отверзлась, и явился в ней
С лицом почтенным, грустию покрытым,
Лазоревый полковник. Из очей
Катились слезы по его ланитам.
Обильно их струящийся ручей
Он утирал платком, узором шитым,
И про себя шептал: «Так! Это он!
Таким он был едва лишь из пелён!
27
О юноша! — он продолжал, вздыхая
(Попову было с лишком сорок лет), —
Моя душа для вашей не чужая!
Я в те года, когда мы ездим в свет,
Знал вашу мать. Она была святая!
Таких, увы! теперь уж боле нет!
Когда б она досель была к вам близко,
Вы б не упали нравственно так низко!
28
Но, юный друг, для набожных сердец
К отверженным не может быть презренья,
И я хочу вам быть второй отец,
Хочу вам дать для жизни наставленье.
Заблудших так приводим мы овец
Со дна трущоб на чистый путь спасенья.
Откройтесь мне, равно как на духу:
Что привело вас к этому греху?
29
Конечно, вы пришли к нему не сами,
Характер ваш невинен, чист и прям!
Я помню, как дитёй за мотыльками
Порхали вы средь кашки по лугам!
Нет, юный друг, вы ложными друзьями
Завлечены! Откройте же их нам!
Кто вольнодумцы? Всех их назовите
И собственную участь облегчите!
30
Что слышу я? Ни слова? Иль пустить
Уже успело корни в вас упорство?
Тогда должны мы будем приступить
Ко строгости, увы! и непокорство,
Сколь нам ни больно, в вас искоренить!
О юноша! Как сердце ваше черство!
В последний раз: хотите ли всю рать
Завлекших вас сообщников назвать?»
31
К нему Попов достойно и наивно:
«Я, господин полковник, я бы вам
Их рад назвать, но мне, ей-богу, дивно...
Возможно ли сообщничество там,
Где преступленье чисто негативно?
Ведь панталон-то не надел я сам!
И чем бы там меня вы ни пугали —
Другие мне, клянусь, не помогали!»
32
«Не мудрствуйте, надменный санкюлот!
Свою вину не умножайте ложью!
Сообщников и гнусный ваш комплот
Повергните к отечества подножью!
Когда б вы знали, что теперь вас ждет,
Вас проняло бы ужасом и дрожью!
Но дружбу вы чтоб ведали мою,
Одуматься я время вам даю!
33
Здесь, на столе, смотрите, вам готово
Достаточно бумаги и чернил:
Пишите же — не то, даю вам слово:
Чрез полчаса вас изо всех мы сил...«»
Тут ужас вдруг такой объял Попова,
Что страшную он подлость совершил:
Пошел строчить (как люди в страхе гадки!)
Имен невинных многие десятки!
34
Явились тут на нескольких листах:
Какой-то Шмидт, два брата Шулаковы,
Зерцалов, Палкин, Савич, Розенбах,
Потанчиков, Гудям-Бодай-Корова,
Делаверганж, Шульгин, Страженко, Драх,
Грай-Жеребец, Бабиов, Ильин, Багровый,
Мадам Гриневич, Глазов, Рыбин, Штих,
Бурдюк-Лишай — и множество других.
35
Попов строчил сплеча и без оглядки,
Попались в список лучшие друзья;
Я повторю: как люди в страхе гадки —
Начнут как бог, а кончат как свинья!
Строчил Попов, строчил во все лопатки,
Такая вышла вскоре ектенья,
Что, прочитав, и сам он ужаснулся,
Вскричал: «Фуй! Фуй!» задрыгал —
и проснулся.
36
Небесный свод сиял так юн я нов,
Весенний день глядел в окно так весел,
Висела пара форменных штанов
С мундиром купно через спинку кресел;
И в радости уверился Попов,
Что их Иван там с вечера повесил, —
Одним скачком покинул он кровать
И начал их в восторге надевать.
37
«То был лишь сон! О, счастие! О, радость!
Моя душа, как этот день, ясна!
Не сделал я Бодай-Корове гадость!
Не выдал я агентам Ильина!
Не наклепал на Савича! О, сладость!
Мадам Гриневич мной не предана!
Страженко цел, и братья Шулаковы
Постыдно мной не ввержены в оковы!»
38
Но ты, никак, читатель, восстаешь
На мой рассказ? Твое я слышу мненье:
Сей анекдот, пожалуй, и хорош,
Но в нем сквозит дурное направленье.
Всё выдумки, нет правды ни на грош!
Слыхал ли кто такое обвиненье,
Что, мол, такой-то — встречен без штанов,
Так уж и власти свергнуть он готов?
39
И где такие виданы министры?
Кто так из них толпе кадить бы мог?
Я допущу: успехи наши быстры,
Но где ж у нас министер-демагог?
Пусть проберут все списки и регистры,
Я пять рублей бумажных дам в залог;
Быть может, их во Франции немало,
Но на Руси их нет — и не бывало!
40
И что это, помилуйте, за дом,
Куда Попов отправлен в наказанье?
Что за допрос? Каким его судом
Стращают там? Где есть такое зданье?
Что за полковник выскочил? Во всем,
Во всем заметно полное незнанье
Своей страны обычаев и лиц,
Встречаемое только у девиц.
41
А наконец, и самое вступленье:
Ну есть ли смысл, я спрашиваю, в том,
Чтоб в день такой, когда на поздравленье
К министру все съезжаются гуртом,
С Поповым вдруг случилось помраченье
И он таким оделся бы шутом?
Забыться может галстук, орден, пряжка —
Но пара брюк — нет, это уж натяжка!
42
И мог ли он так ехать? Мог ли в зал
Войти, одет как древние герои?
И где резон, чтоб за экран он стал,
Никем не зрим? Возможно ли такое?
Ах, батюшка-читатель, что пристал?!
Я не Попов! Оставь меня в покое!
Резон ли в этом или не резон —
Я за чужой не отвечаю сон!
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.