Самое начало тридцатых. 1930-1931 годы. Бабушка заканчивает школу в Клину и начинает работать учительницей. Она молодая, восемнадцать лет, темноволосая, весёлая, быстрая, хорошенькая.
Всё время учения жила бабушка на квартире у актрисы Топорковой. Каким ветром занесло бывшую артистку в Клин, не знаю. Бабушка очень часто о ней вспоминала. Говорила о совершенной её беспомощности в быту – ни стирать, ни готовить театральная служащая не могла, даже тряпку не знала как выжимать, поэтому и брала на постой школьниц для помощи по хозяйству. Но была бывшая прима тёткой доброй, не вредной и немного чудной.
– Она меня многому научила. Что и как носить. Как держать спину и голову, как сидеть. Как правильно произносить слова, всё время подсказывала, поправляла. Я ей очень благодарна.
В это время и происходит знакомство бабушки с Петром Ивановичем Николаевым, работающим в Клину инструктором в райкоме ВКП(б). В 1930 году она выходит за него замуж, и в сентябре 32 года рождается мой папа.
Муж на десять лет старше бабушки, совершенно сложившийся, серьёзный взрослый человек. Как потом выяснилось, он уже был один раз женат и разведён. Недалеко, в Волоколамском районе, рос его сын, которого в первый раз бабушка увидела у свёкра во дворе. С первой женой у деда жизнь не сложилась, слишком схожие и независимые оказались у них характеры.
А бабушка – весёлая, восемнадцатилетняя, по словам сестры Петра Ивановича Марии, всё время смеющаяся и при ходьбе приплясывающая от жизнелюбия и избытка сил. Быстрая и лёгконогая. Её и звали в семье – Векшей, белкой то есть, за шустрость и поворотливость.
Очень разные они с Петром Ивановичем.
– А ты его любила, бабуль?
Бабушка отвечает не сразу. Медлит. Взвешивает.
– Да, Ира. Любила. А ещё больше уважала. Он умный серьёзный человек, и хорошо ко мне относился, слова плохого не слышала за всё время... Только...
Бабушка опять замолкает.
-–Только он очень взрослый был. Любил дома после работы посидеть с книжкой, с газетой. Учился всё время, сколько его помню, в люди его не тянуло. А мне восемнадцать, мне скучно дома, хочется бежать куда-нибудь, на танцы или в кино, на концерт, на пикник, к друзьям. Но он хорошим был, добрым, спокойным.
Одного я ему простить не могу – не сказал он мне, что был женат и что ребёнок растёт без него.
Я как к свёкрам не зайду, всё вижу, что по двору какой-то мальчик маленький бегает. Русый. И как вроде свой он им. Вот и спросила у Петиной старшей сестры: «Маруся, а что это за мальчик всё время у стариков?» Мария Ивановна помялась немного, глазами хитро поводила, и объяснила мне, что это Леонид, сын Петра Ивановича от первого брака. Крепко он мне больно тогда сделал, что не сказал.
Это для бабушки оказалось очень важным – предыдущий союз мужа и ребёнок. Она считала, что как бы высиротила его сына. По настоящему, никакой вины за ней не было. Брак мужа она не только не разрушала, но и не знала о его существовании. Во время их знакомства Пётр Иванович был уже в разводе с первой женой Полиной Петровной.
Но для бабушки, воспитанной в православных традициях, это всё равно был грех. И лежал он на её сердце всю жизнь.
Мне очень трудно писать о Петре Ивановиче. Я ведь никогда его не видела, и знаю только по рассказам родственников – бабушки, старшей сестры деда Марии Ивановны, и моего папы.
Бабушка говорила о нём сдержанно, тихо, только один на один со мной. И понятно, она же давно и очень хорошо была замужем за вторым моим дедом – Всеволодом Николаевичем. И говорить-то мы стали об этом, только когда я подросла, почти девушкой стала.
Помню, для меня это даже поначалу стало неприятным открытием, как это дед Сева не мой родной дед? Значит, всем остальным внукам он родной, а мне нет? Да быть такого не может! И моя прекрасная леди рассказала мне всё, кому из нас он родной по крови, кому нет. Но очень быстро я поняла, что важно не формальное родство, а то, чувствуешь ли ты человека родным. Я чувствовала, и это было главным.
Ну, а о Петре Ивановиче мы с ней иногда разговаривали. Так что кое-что набралось для понимания.
Думаю, был он человеком безусловно умным, не злым, очень принципиальным, мало компромиссным, нацеленным на карьерный рост и постоянно тянущимся к новым знаниям.
Мой отец его любил, но мало помнил. Учёба, работа, партийные неприятности отнимали много времени у деда, и на дом, на жену, на сына оставались совсем крохи.
А вот старшая сестра деда – Мария Ивановна, брата просто боготворила. Только и слышно было от неё: «Петя. Петенька. Пётр Иванович». И такой! И эдакий! И лучше не найти!
Это понятно, в сельской семье очень серьёзно относились к кормильцам, к мужчинам. Слушая её, я фыркала. Мне, дуре, тогда казалось смешным тётки Марусино отношение к своим погибшим братьям, к её мужу Алексею Павловичу Молчанову, кооператору из села Теряево, к моему отцу. Казалось чересчур. И вроде бы как раболепством попахивало, так мне от небольшого ума представлялось. А Мария Ивановна сердилась на меня и обижалась.
Родился дед в 1902 году, в деревне Носово Буйгородской волости Волоколамского уезда, в семье очень крепкого хозяйством крестьянина Николаева Ивана Николаевича. И если бы не вечная тяга к самостоятельности, быть ему помощником отца, богатеть трудом, становиться во главе семейного дела. Заниматься летом сельскими работами, зимой извозом, молотилкой, следить за семейной чайной, расположенной прямо в большом добротном николаевском доме.
Но случилась революция, перемешавшая людские жизни в российских городах и сёлах, как в бочке, огромной бесцеремонной палкой. Революция, сорвавшая с петель двери многовековых устоев, сбившая ориентиры и прицелы, но позволившая многим вырваться из привычных условий, и с деревянной лесенки, бегущей вверх от сельской речушки к деревне, махом перескочить на другие могучие лестницы больших городов. Тот самый «социальный лифт».
Сын человека, потом названного властями мироедом, ушёл в другую жизнь – комсомола, партячеек, учёбы в Комвузе имени Л.Кагановича. С родителями и сёстрами он никогда не прерывал отношений. И хоть сильно отдалился от отца, написал письмо Калинину, когда Ивана Николаевича объявили кулаком и назначили на выселение в Казахстан. Прадеда моего из «кулаков» вычеркнули, и оставили доживать в родной деревне. Правда, отняли при этом хороший крепкий дом с чайной, землю, молотилку, лошадь, скот. Практически по миру пустили. Всё отняли.
Вроде бы после того, как прадеда с прабабкой лишили хозяйства и дома, стали они жить в соседней деревне у старшей дочери Анны, а потом, когда Петр Иванович женился на моей бабушке и у них родился первенец, прабабушка перебралась в молодую семью сына. Что стало с Иваном Николаевичем – семейная история умалчивает. Не знаю я ничего о последнем отрезке его жизни, кроме того, что запил он по-чёрному. От этого, видимо, и помер. Где отпет, где похоронен, в котором из тридцатых годов – во втором, третьем ли или четвёртом, неизвестно... А хотелось бы узнать. Уже во все архивы запрашивала, но пока ничего.
В 1934 году Петр Иванович с женой и ребёнком едет по назначению на Дальний восток в Волочаевку, с ними мать моего деда Татьяна Алексеевна. Получается, что в 1934 году прадеда уже нет в живых, иначе никуда не поехала бы от него жена.
Бабушка мне рассказывала, что поезд, казалось, тянулся бесконечно, и уже не верилось, что когда-нибудь приедут они на место.
– А что папа? Он что делал, пока вы ехали?
– А что он мог делать? Сидел у окна, да игрался.
– А во что игрался? Тогда, небось, и игрушек-то никаких не было!?
Бабушка обижается:
– Как это не было? Ещё как были! Папа твой всю дорогу возился с мраморный поездом.
– Мраморный? А как это? Разве мраморные игрушки бывают?
Я удивляюсь. В моём детстве мраморными были только семь слонов, украшающих полочки на спинках высоких диванов или поверхности комодов, да массивные тяжелючие пепельницы.
– Вот видишь, сейчас нет, а тогда были. Паровозик и вагончики. Папе твоему нравились. Очень даже хорошие игрушки. Эх ты, «Фома неверующий».
Бабушка, шутя, треплет меня по носу.
Путешествие через всю страну закончилось. Приехали в Волочаевку. Пётр Иванович приступил к работе.
Очень быстро завёлся у него дружок, заместитель. Бабушке этот человек очень не нравился.
– Ты поосторожнее с ним, Петя. Какой-то он льстивый, глаза завистливые.
Но Пётр Иванович отмахивался. Откровенно разговаривал, рассказывал о жизни в деревне, об отце, о хозяйстве...
А через недолгое время был исключен из партии по доносу, за то, что «скрыл при вступлении в партию и при чистках своё социальное положение (сын крупного кулака, отец имел чайную, молотилку, несколько лошадей)».
Бабушка мне рассказывала об этом очень расстроенно и с надрывом:
– Я ведь говорила! Не открывайся ты ему, нехороший Исайка человек, завистливый! Он же, поганец, на Петино место метил!
– А дали ему это место?
– Не знаю, Ира! Не до того нам было! Уехали мы добиваться справедливости. В таких вещах скорость многое решала!
Надежда добиться пересмотра дела была, поскольку принимали в партию деда в тех местах, где он родился и вырос, и где не мог при всём желании скрыть факт родства с отцом-кулаком.
Запустив в Москве и Подмосковье машину пересмотра решения, Пётр Иванович уехал с семьёй подальше от центра, в город Орск Оренбургской области, где стал работать сначала в Гороно, а потом директором восьмой школы. Туда и пришли документы об отмене предыдущего решения и о восстановлении деда в партии.
Но больше папин отец в партийные функционеры не вернулся, а до самой войны работал учителем истории, заканчивал педагогический институт в Оренбурге, директорствовал в школе. Хватило ему для правильных выводов того дальневосточного случая. Умный был человек.
Летом 1941 года Пётр Иванович ушёл на войну.
Успел написать семье всего три письма.
Не успел узнать, кто родился у его жены вторыми родами – мальчик, или девочка. (Очень ждал доченьку, а родился сын Борис).
Успел понять, что вряд ли выживет в этой мясорубке, и прислал семье с одним из знакомых свои часы и фотографии.
Не успел дожить одного года до сорока лет...
26 декабря 1941 года мой дед, Николаев Пётр Иванович, ротный политрук, заменивший погибшего командира роты, поднял своих бойцов в атаку и был ранен на заснеженном поле перед селом Афанасово Лотошинского района Московской области.
Скорее всего, дело было так – двигаться он не мог, кровь уходила, мороз крепчал. Санитары не пришли. И он умер, погиб от потери крови и переохлаждения. Погибших в этом бою собрали с поля только через три недели...
Бабушка очень тяжело пережила смерть мужа. Она постоянно плакала, не верила, что сможет одна без мужа поднять двух сыновей. И работала, работала, работала... На три ставке в школе. На сколько хватит времени и сил – в огороде. Ну и дома, с вечно голодными мальчишками, приготовь, постирай, прибери. И в классе надо было выглядеть учительницей, а не огородницей. Много её здоровья безвозвратно ушло в войну.
Позже, после войны, бабушка разыскала могилу Петра Ивановича. Располагалась она тогда у церкви и похоронены в ней были два человека, дед и командир роты М.П. Мищенко. Теперь в Афанасово одна большая, укрупнённая братская могила, в которую перезахоронили погибших в тех боях со всей округи, в том числе и моего деда с командиром роты. Двести сорок семь захороненных.
После войны бабушка из Орска никуда не уехала, а продолжала работать в школе. Начиналась новая жизнь.
Небо.
Горы.
Небо.
Горы.
Необъятные просторы с недоступной высоты. Пашни в шахматном порядке, три зеленые палатки, две случайные черты. От колодца до колодца желтая дорога вьется, к ней приблизиться придется - вот деревья и кусты. Свист негромкий беззаботный, наш герой, не видный нам, движется бесповоротно. Кадры, в такт его шагам, шарят взглядом флегматичным по окрестностям, типичным в нашей средней полосе. Тут осина, там рябина, вот и клен во всей красе.
Зелень утешает зренье. Монотонное движенье даже лучше, чем покой, успокаивает память. Время мерится шагами. Чайки вьются над рекой. И в зеленой этой гамме...
- Стой.
Он стоит, а оператор, отделяясь от него, методично сводит в кадр вид героя своего. Незавидная картина: неопрятная щетина, второсортный маскхалат, выше меры запыленный. Взгляд излишне просветленный, неприятный чем-то взгляд.
Зритель видит дезертира, беглеца войны и мира, видит словно сквозь прицел. Впрочем, он покуда цел. И глухое стрекотанье аппарата за спиной - это словно обещанье, жизнь авансом в час длиной. Оттого он смотрит чисто, хоть не видит никого, что рукою сценариста сам Господь хранит его. Ну, обыщут, съездят в рожу, ну, поставят к стенке - все же, поразмыслив, не убьют. Он пойдет, точней, поедет к окончательной победе...
Впрочем, здесь не Голливуд. Рассуждением нехитрым нас с тобой не проведут.
Рожа.
Титры.
Рожа.
Титры.
Тучи по небу плывут.
2.
Наш герой допущен в банду на урезанных правах. Банда возит контрабанду - это знаем на словах. Кто не брезгует разбоем, отчисляет в общий фонд треть добычи. Двое-трое путешествуют на фронт, разживаясь там оружьем, камуфляжем и едой. Чужд вражде и двоедушью мир общины молодой.
Каждый здесь в огне пожарищ многократно выживал потому лишь, что товарищ его спину прикрывал. В темноте и слепоте мы будем долго прозябать... Есть у нас, однако, темы, что неловко развивать.
Мы ушли от киноряда - что ж, тут будет череда экспозиций то ли ада, то ли страшного суда. В ракурсе, однако, странном пусть их ловит объектив, параллельно за экраном легкий пусть звучит мотив.
Как вода течет по тверди, так и жизнь течет по смерти, и поток, не видный глазу, восстанавливает мир. Пусть непрочны стены храма, тут идет другая драма, то, что Гамлет видит сразу, ищет сослепу Шекспир.
Вечер.
Звезды.
Синий полог.
Пусть не Кубрик и не Поллак, а отечественный мастер снимет синий небосклон, чтоб дышал озоном он. Чтоб душа рвалась на части от беспочвенного счастья, чтоб кололи звезды глаз.
Наш герой не в первый раз в тень древесную отходит, там стоит и смотрит вдаль. Ностальгия, грусть, печаль - или что-то в том же роде.
Он стоит и смотрит. Боль отступает понемногу. Память больше не свербит. Оператор внемлет Богу. Ангел по небу летит. Смотрим - то ль на небо, то ль на кремнистую дорогу.
Тут подходит атаман, сто рублей ему в карман.
3.
- Табачку?
- Курить я бросил.
- Что так?
- Смысла в этом нет.
- Ну смотри. Наступит осень, наведет тут марафет. И одно у нас спасенье...
- Непрерывное куренье?
- Ты, я вижу, нигилист. А представь - стоишь в дозоре. Вой пурги и ветра свист. Вахта до зари, а зори тут, как звезды, далеки. Коченеют две руки, две ноги, лицо, два уха... Словом, можешь сосчитать. И становится так глухо на душе, твою, блин, мать! Тут, хоть пальцы плохо гнутся, хоть морзянкой зубы бьются, достаешь из закутка...
- Понимаю.
- Нет. Пока не попробуешь, не сможешь ты понять. Я испытал под огнем тебя. Ну что же, смелость - тоже капитал. Но не смелостью единой жив пожизненный солдат. Похлебай болотной тины, остуди на льдине зад. Простатиты, геморрои не выводят нас из строя. Нам и глист почти что брат.
- А в итоге?
- Что в итоге? Час пробьет - протянешь ноги. А какой еще итог? Как сказал однажды Блок, вечный бой. Покой нам только... да не снится он давно. Балерине снится полька, а сантехнику - говно. Если обратишь вниманье, то один, блин, то другой затрясет сквозь сон ногой, и сплошное бормотанье, то рычанье, то рыданье. Вот он, братец, вечный бой.
- Страшно.
- Страшно? Бог с тобой. Среди пламени и праха я искал в душе своей теплую крупицу страха, как письмо из-за морей. Означал бы миг испуга, что жива еще стезя...
- Дай мне закурить. Мне...
- Туго? То-то, друг. В бою без друга ну, практически, нельзя. Завтра сходим к федералам, а в четверг - к боевикам. В среду выходной. Авралы надоели старикам. Всех патронов не награбишь...
- И в себя не заберешь.
- Ловко шутишь ты, товарищ, тем, наверно, и хорош. Славно мы поговорили, а теперь пора поспать. Я пошел, а ты?
- В могиле буду вволю отдыхать.
- Снова шутишь?
- Нет, пожалуй.
- Если нет, тогда не балуй и об этом помолчи. Тут повалишься со стула - там получишь три отгула, а потом небесный чин даст тебе посмертный номер, так что жив ты или помер...
- И не выйдет соскочить?
- Там не выйдет, тут - попробуй. В добрый час. Но не особо полагайся на пейзаж. При дворе и на заставе - то оставят, то подставят; тут продашь - и там продашь.
- Я-то не продам.
- Я знаю. Нет таланта к торговству. Погляди, луна какая! видно камни и траву. Той тропинкой близко очень до Кривого арыка. В добрый час.
- Спокойной ночи. Может, встретимся.
- Пока.
4.
Ночи и дни коротки - как же возможно такое? Там, над шуршащей рекою, тают во мгле огоньки. Доски парома скрипят, слышится тихая ругань, звезды по Млечному кругу в медленном небе летят. Шлепает где-то весло, пахнет тревогой и тиной, мне уже надо идти, но, кажется, слишком светло.
Контуром черным камыш тщательно слишком очерчен, черным холстом небосвод сдвинут умеренно вдаль, жаворонок в трех шагах как-то нелепо доверчив, в теплой и мягкой воде вдруг отражается сталь.
Я отступаю на шаг в тень обессиленной ивы, только в глубокой тени мне удается дышать. Я укрываюсь в стволе, чтоб ни за что не смогли вы тело мое опознать, душу мою удержать.
Ибо становится мне тесной небес полусфера, звуки шагов Агасфера слышу в любой стороне. Время горит, как смола, и опадают свободно многия наши заботы, многия ваши дела.
Так повзрослевший отец в доме отца молодого видит бутылочек ряд, видит пеленок стопу. Жив еще каждый из нас. В звуках рождается слово. Что ж ты уходишь во мглу, прядь разминая на лбу?
В лифте, в стоячем гробу, пробуя опыт паденья, ты в зеркалах без зеркал равен себе на мгновенье. Но открывается дверь и загорается день, и растворяешься ты в спинах идущих людей...
5.
Он приедет туда, где прохладные улицы, где костел не сутулится, где в чешуйках вода. Где струится фонтан, опадая овалами, тает вспышками алыми против солнца каштан.
Здесь в небрежных кафе гонят кофе по-черному, здесь Сезанн и Моне дышат в каждом мазке, здесь излом кирпича веет зеленью сорною, крыши, шляпы, зонты отступают к реке.
Разгорается день. Запускается двигатель, и автобус цветной, необъятный, как мир, ловит солнце в стекло, держит фары навыкате, исчезая в пейзаже, в какой-то из дыр.
И не надо твердить, что сбежать невозможно от себя, ибо нету другого пути, как вводить и вводить - внутривенно, подкожно этот птичий базар, этот рай травести.
Так давай, уступи мне за детскую цену этот чудный станок для утюжки шнурков, этот миксер, ничто превращающий в пену, этот таймер с заводом на пару веков.
Отвлеки только взгляд от невнятной полоски между небом и гаснущим краем реки. Серпантин, а не серп, и не звезды, а блёстки пусть нащупает взгляд. Ты его отвлеки -
отвлеки, потому что татары и Рюрик, Киреевский, Фонвизин, Сперанский, стрельцы, ядовитые охра и кадмий и сурик, блядовитые дети и те же отцы, Аввакум с распальцовкой и Никон с братвою, царь с кошачьей башкой, граф с точеной косой, три разбитых бутылки с водою живою, тупорылый медведь с хитрожопой лисой, Дима Быков, Тимур - а иначе не выйдет, потому что, браток, по-другому нельзя, селезенка не знает, а печень не видит, потому что генсеки, татары, князья, пусть я так не хочу, а иначе не слышно.
Пусть иначе не слышно - я так не хочу. Что с того, что хомут упирается в дышло? Я не дышлом дышу. Я ученых учу.
Потому что закат и Георгий Иванов. И осталось одно - плюнуть в Сену с моста. Ты плыви, мой плевок, мимо башенных кранов, в океанские воды, в иные места...
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.