-Просыпайся! Просыпайся! – слышу я над ухом свой же встревоженный голос. – Просыпайся! Просыпайся!
Делая огромное усилие, отрываю от мокрой подушки тяжелую, полную дневных видений голову. Подушка пропитана влагой душного лета и запахом травяного шампуня. Распрямляю чужую поджатую ногу и спускаю ее с дивана. Хочу встать. Встаю. Не помня как, иду на кухню к холодильнику, за бутылкой ледяной минералки. Пью из горла. Но не чувствую воды. И вдруг снова слышу:
- Просыпайся! Просыпайся!
Подушка, мокрый комок, вопреки закону тяготения, придавила мою голову снизу, оттуда, где был рожден сон о холодной минералке. С еще большим трудом я расстаюсь с подушкой и омутом снов. Одеваюсь с закрытыми глазами. Помню, что не только хочу пить, но и надеюсь успеть на работу. Совесть применила хитрый прием – будит обещанием покончить с горячей жаждой.
Снова у холодильника. Пью. Вливаю в себя воду неистово, всем ртом, как пьют мужчины. Почти неприлично. Но никто же не видит.
Я довольна собой – успею поработать. И все же по-прежнему хочу пить. Открытая дверь холодильника морозит мокрое от пота тело.
- Просыпайся! Просыпайся!
Я понимаю, что все еще сплю. Ругаюсь и откуда-то издалека чувствую, как болит чужая нога. Руки крепко сжимают комок подушки. Она растворяется в моей голове, пропахшей шампунем – в этом блаженном слиянии рождаются новые сны.
Со стороны, в лоне очередного видения, я прекрасно вижу свою фигуру на узком диване. Ухмыляюсь нелепой позе: лежу на животе, он почти не касается ложа, потому что одна нога свешивается с высокого подлокотника, а вторая согнута и почти вывернута. Самая высокая точка – мой зад. Уютно одной лишь голове, вдавленной в складки подушки. Похоже на ракету, которая врезалась в рыхлую землю своей макушкой, влюбленной в эту самую землю. Песок в горле мешает дышать.
Не могу иначе. Уже не вижу себя на диване. Вхожу в другой сон, в котором я теперь в самом теле, похожем на ракету. Двусмысленность позы комментирует кто-то другой:
-Ого! Ничего, конечно.
Мужской голос, приглушенный, чтобы не отпугнуть сон, мне знаком. Пытаюсь вспомнить, кто это. Но сначала встаю с дивана с долгожданной легкостью, иду на кухню, открываю холодильник, подставляя тело холодному воздуху, открываю минералку, пью. Песок в горле как будто растворяется. Но не надолго. Не обращая внимания на это неудобство, я меняю картинку.
Вокруг лес. Высокие сосны, лапы которых так пугали меня в детстве, теперь кажутся спасением от жары. Воздух прохладен и чист настолько, что эхо немногих птичьих голосов звенит высоко над лесом. Пахнет прошлогодними иголками – ими усыпана вся земля под ногами. Впереди озеро с высокими берегами. Там, вполоборота, и стоит тот мужчина. Я понимаю, что он не в первый раз здесь. Раньше мы виделись так часто, что дорогу в лес я могла бы найти с закрытыми глазами. Как же можно забыть такое красивое место! Просто удивительный провал в памяти. Но кто же этот мужчина? Я иду навстречу, надеясь вспомнить его, когда увижу лицо. Но по дороге меня начинает мучить совесть: мужчина давно приходит сюда и ждет. Каждый день он стоит на этом месте. А я не прихожу. Как же я могла забыть? Тороплюсь исправить ошибку. Под ногами гулко – слой дерна приглушает шаг.
Только он мог сказать: “Ого! Ничего, конечно”. И добавить что-нибудь неприличное. Наверное, он и сделал так, но я не расслышала. Потому что была во сне. Надо же, он видел, как я сплю! Чувствую, что моя самая высокая точка наливается знакомой тяжестью. Будто ракета переломилась посередине и стала видна огромная трещина. Так оставаться больше невозможно. Вот он и пришел к озеру.
Зачем он наблюдает за мной? Что ему от меня надо? Вглядываюсь в фигуру на берегу озера. Поза ожидания ему настолько привычна, что он может долго стоять не двигаясь. Лица не видно. Фигура стройная, высокая, волосы белые, кучерявые. Чужой. Совсем не помню этого человека. Но чувство вины перед ним все растет. Иду быстрее, сосны постоянно загораживают вид у берега.
Он рядом. Смотрит на меня беззастенчиво и говорит:
-Ничего поза, конечно. И тебе так удобно? – В его голосе живое участие.
Я не знаю, что ответить. Он больше ни о чем не спрашивает, понимая мое смущение. Ведь он хорошо знает меня и привык не обращать внимания на мою девичью стыдливость. Обходит ракету вокруг, внимательно рассматривая самую высокую точку. Внешне он кажется бесстрастным, словно доктор, видевший многие раны.
-Это надо починить. Ты же не можешь оставаться так все время.
Я пытаюсь кивать головой, которая утопает в ароматном дерне. Пахнет хвоей. Хочу пошевелиться – ракета надламывается еще сильнее. Почему-то меня это не беспокоит – наоборот, я готова сломаться совсем. Еще движение.
-Ого! Какая ты… Это интересно.
На этот раз мне совсем не неловко. Наоборот, как-то очень хорошо. Все ощущения, могущие волновать женщину, ушли из различных частей тела, чтобы сконцентрироваться в одном месте – там, где сломалась ракета. Оно наливается тяжестью и будто увеличивается в размерах.
Мужчина живо заинтересован раной. Но почему-то ничего не предпринимает. Его пустое любопытство начинает угнетать, рассасывать млеющую рану. Он должен что-то сделать – категорическое, дерзкое. И меня даже радует невозможность найти в памяти нечто тесно связанное с этим человеком. Его чужесть волнует кровь и - ракета вдруг надламывается еще больше.
Теперь, кажется, я во всей красе – во всем великолепии разъятой женщины. В момент наивысшей готовности я осознаю, насколько беспомощно одиночество, как оно поверхностно во всем, что касается и чувств, и разума. Как оно самоуверенно и смешно в своих заблуждениях, которые некому опровергнуть. Изо всех сил я пытаюсь сделать жест, могущий стряхнуть с меня тупую неподвижность, смешную и мешающую стать ближе к другому человеку. Ничего не получается.
Но где же мужчина? Почему он опять стоит у озера? Стоит вполоборота, скрывая лицо, и ждет. Снова бегу навстречу, топая по гулкому дерну. Сосны мешают разглядеть лицо того, кто давно и терпеливо ждет. Стыжусь своей нерасторопности. И вдруг подворачиваю ногу – ноющая боль настолько настойчива, что я слышу тревожное:
-Просыпайся! Просыпайся!
Ах, я опять сплю! Мне смешно: какая же я лежебока. Вся голова в траве и иголках! Сейчас проснусь и вспомню, откуда знаю это место в сосновом бору и белокурого мужчину. Сейчас… Сейчас… Работа… Уложить мокрые волосы. Нужно идти… Сколько прошло времени?
Обратное тяготение к подушке начинает ослабевать – сон отпускает меня неохотно, ревниво. Вместе с ним уходит тяжесть в пояснице и яснее ощущается сушь в горле и вывих ноги.
Я стою у холодильника с минералкой в руке. В голове стучит чье-то: “Ого! Ничего, конечно!” Кто это сказал? Не помню. Какая досада! Голос такой знакомый. Может, приснилось? Взъерошиваю волосы, вымытые перед случайным сном – и снова передо мной кружит высота сосен, покачивания на ветру их длинных сказочных лап, сквозь которые вдали виднеется мужская фигура в привычной позе ожидания. Лицо заливается краской стыда… Какая досада!
2005 год.
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.