Посторонние люди руководят чужими болезнями, как Александр Македонский слонами.
Стоит пожаловаться в абсолютно невинной беседе на понос, запор или золотуху, надо быть готовым к тому, что на тебя обрушатся триста восемнадцать советов и ровно столько же рекомендаций.
Обычно собеседники знают всё и обо всех болезнях – в разговоре же радостно переключаются на собственные проблемы, чтобы, вынырнув из них на поверхность, дать тебе ещё один важный и нужный совет напоследок.
По окончании больничного целибата ( пяти послеоперационных дней) я возвращалась домой в шоке. Надо было начинать качественно жить нормальной жизнью, но ни нормальной, ни качественно никак не получалось.
Персонал радостно провозгласил мне, что я выписана, мне же было безумно страшно – в частной больнице было светло, тепло, и обед раздавали по желанию пациентов.
Я знала, что мне помогут, поддержат, и я отвечаю только за себя и за свои нужды.
Выйдя из больницы, я окунулась в реальность, в которой надо было доползти до такси, вползти в него максимально аккуратно, подняться дома на третий этаж, и, в общем, становиться рядовым человеком, решающим каждую минуту очередную бытовую проблему.
Стиральную машину надо, опять же, включить, и чтобы, соответственно, налить себе чаю, надо, по Жванецкому, встать с постели, налить воды в чайник, потом эту самую воду забросить в чашку и снова пойти лечь.
Близкие, конечно же, помогали, но где вы видели такого близкого, который, забыв о себе и бренной своей жизни, полностью займётся твоей?
Но всё это было ерундой – можно налить, в конце концов, полчашки, если тяжело долить её до краёв.
Значительно сложнее, я бы даже сказала, невыносимей, было смириться с потерей после операции.
Рацио подчёркивало важность и необходимость происшедшего, эмоцио объявило чувственную забастовку, плевать хотело на мнение рацио,и колотилось во внутренней истерике двадцать четыре часа в сутки.
Эмоцио внутри клокотало, бурлило, захлёбывалось одиночеством и болью. Окружающие твердили о качестве шва и поздравляли с исходом без осложнений.
Совесть встала на сторону рацио и напоминала о правилах социалистического общежития – с жиру бесимся, а в Африке дети голодают: операция прошла удачно, ты дома, без глобальных последствий и катаклизмов, чего ещё хочешь?
Я усиленно начинала объяснять близким и друзьям – да, удачно, да, я должна ликовать и захлёбываться в восторге, только восторг не изображался и ликование не получалось.
Людям было очень легко понять физиологическую составляющую страдания – болит здесь, там, тут и на Венере, тяжело встать, сесть, лечь и прыгнуть антраша – это было вменяемо, выпукло и лицезримо. Когда я стонала, мне сочувствовали, когда я кряхтела, меня жалели.
Разрывающуюся же душу боялись и сводили разговоры к успешному действию анальгетиков.
Отчего же так усиленно я хотела докричаться до приближённого социума? Наверное, я жила стереотипом – раз ты допущен до моей души, услышь её муки. Не зря же из семи миллиардов населения я приблизила к себе с десяток.
Но ...увы.
Что греха таить - найдя бревно и в собственном глазу, я вспомнила, как часто, будучи на другой стороне баррикад, я торопилась с правильными советами, напирая на внешне успешную составляющую. Слоны, которых я строила перед наступлением на шаткую позицию противника, были бесконечно уверены в собственной значимости и правоте – что жаловаться и ныть, если у тебя второе следует за первым, а четвёртое за третьим. Предполагаю, что и смятение собеседника я не рассматривала под микроскопом чуткости к чужому переживанию.
В послеоперационный период мне катастрофически не хватало интеллигентного молчания собеседника, слов понимания и сочувствия.
Я боялась чужих слонов, но они были непоколебимы в своей правоте – им вторили мои рацио, совесть и когнитивная составляющая вопроса – меня, к счастью, чтобы НЕ допустить самого страшного, оперировал профилактически заведующий онкологическим отделением.
Когда люди слышали мою историю, количество слонов удесятерялось. Я психовала из-за того, что они были правы на миллиард процентов. Тонкая душевная организация не бралась в расчёт теми, кто знал и понимал в жизни больше меня.
Всё было верно и зацементированно надёжно – надо было, сделали, значит, радуйся. Я же, свято верящая в качество грамотного и доходчивого объяснения, пробовала всё разложить на альфу и омегу – да, я не ненормальная, да, был риск, да всё удачно – вроде бы, НО...
После НО на меня смотрели как на существо, рассказывающее голодающим о толедских марципанах.
Отчаявшись, я начинала чувствовать тёплое баюкание депрессии, окутавшее меня собой, понимавшее мою тоску и лелеющее мрачные мысли ласково и прощающе.
Я не хотела ничего, меня ничего и не радовало.
Мыслей о том, что будет после больничного, у меня не возникало.
Конечно, не все мои близкие приезжали на слонах, были те, кто этого не делал, но их малочисленная группа не была замечена Александром Македонским.
Я чувствовала, что когнитивный диссонанс разрывает меня на куски – я не оправдывала чаянья социума, а социум – моих. Социум ( абсолютно справедливо, учитывая мой диагноз) требовал весёлых маршей энтузиаста, спасённого и капризничающего по непонятной причине, я же хотела от социума тёплого слова и понимающей тишины.
...Моя жизнь, тем не менее, продолжилась, я окрепла физически. Помогло время и мнение врачей и близких. Пройдя неограниченное количество внутренних кругов ада, я возмужала и огрубела. Многие вещи перестали меня пугать, вернулась радость.
Я встала по отношению к произошедшему под знамёна Александра Македонского, теперь полностью разделяя мнение его сателлитов, что меня, возможно, спасли, и что это, в конце концов, здорово.
Но вот моралитэ, необходимое в каждой истории, будет звучать так – слон, при всей своей полезности, не всегда способен помочь в тех случаях, когда что-то тонко и очень болезненно подвывает внутри...
Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.
С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.
В черной оспе блаженствуют кольца бульваров...
Нет на Москву и ночью угомону,
Когда покой бежит из-под копыт...
Ты скажешь - где-то там на полигоне
Два клоуна засели - Бим и Бом,
И в ход пошли гребенки, молоточки,
То слышится гармоника губная,
То детское молочное пьянино:
- До-ре-ми-фа
И соль-фа-ми-ре-до.
Бывало, я, как помоложе, выйду
В проклеенном резиновом пальто
В широкую разлапицу бульваров,
Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном,
Где арестованный медведь гуляет -
Самой природы вечный меньшевик.
И пахло до отказу лавровишней...
Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен...
Я подтяну бутылочную гирьку
Кухонных крупно скачущих часов.
Уж до чего шероховато время,
А все-таки люблю за хвост его ловить,
Ведь в беге собственном оно не виновато
Да, кажется, чуть-чуть жуликовато...
Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать -
Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги,
Чтоб я теперь их предал?
Мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,
Выпьем до дна...
Из густо отработавших кино,
Убитые, как после хлороформа,
Выходят толпы - до чего они венозны,
И до чего им нужен кислород...
Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея, -
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, -
Ручаюсь вам - себе свернете шею!
Я говорю с эпохою, но разве
Душа у ней пеньковая и разве
Она у нас постыдно прижилась,
Как сморщенный зверек в тибетском храме:
Почешется и в цинковую ванну.
- Изобрази еще нам, Марь Иванна.
Пусть это оскорбительно - поймите:
Есть блуд труда и он у нас в крови.
Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом,
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает -
За карий глаз, за воробьиный хмель.
И словно пневматическую почту
Иль студенец медузы черноморской
Передают с квартиры на квартиру
Конвейером воздушным сквозняки,
Как майские студенты-шелапуты.
Май - 4 июня 1931
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.