Александрова зарезали в 1993 году. Он работал в ресторане на проспекте Кирова вышибалой. У него был младший брат и пьющие родители. Кто-то его там пырнул и он умер на круглой лавочке в центре пешеходного проспекта в те времена, когда это никого не удивляло. Тем более, что это был Александров.
«Не АлексАндров, а АлександрОв!» Его фамилия много лет стояла первой в классном журнале. В восьмом классе, в четвёртой четверти, он зашёл в учительскую, взял журнал и сжёг его за школой. Его хотели исключить, но дали доучиться. В седьмом классе на перемене он начал бросать стулья из кабинета географии на третьем этаже в окно, выходящее в парк. Ему успели подать штук десять. Так, ни с того, ни с сего. Его хотели исключить… Мальчишки потом чинили стулья на уроках труда в мастерской.
Он у меня списывал алгебру, сидел впереди меня и мы решали один вариант. Перед контрольной всегда спрашивал - Всё в силе? Я кивала. И ждала, не переворачивала страницу, пока он не скопирует. Говорил, что я его лучший друг. На алгебре. У него не было постоянных друзей.
На уроке литературы мы читали по абзацам какой-то классический текст. Трое или четверо пробубнили свои куски, гул в классе нарастал, как всегда бывает во время скучных самопрочтений.
- Александров! – неожиданно закричала Нина Фёдоровна! – Ну-ка читай дальше.
В таких случаях, а именно если не попадаешь в точное место, где остановился предыдущий чтец, получаешь «два», не дочитав до первой запятой. Александров прочёл целую страницу, все слушали. Нина Фёдоровна всплеснула руками:
- Вот что тут скажешь, умеет человек с выражением читать. – И сдержанно добавила – Пять.
- Мра-азь!!! - орала учительница музыки, выгоняя его из класса.
Учительница музыки постоянно посылала Александрова в начале урока за баяном.
В шестом мы ставили «Авдотью Рязаночку». Он играл кузнеца. Выступали на «большой сцене» клуба имени Карла Либкнехта, где у нас время от времени проходили мероприятия. И практически в самом начале спутались со словами, что-то забыли, что-то повторили не так. Повисла угрожающая заминка… Тогда Александров взял пустую кружку со стола, из которой до того Гость пил «квас», «отхлебнул», вытер «усы» и «бороду» и сказал: «Хорош квасок, хозяюшки, но надо бы и об деле поговорить». Этого не было в сценарии. Дальше всё прошло как по маслу.
Что такое сериалы, мы узнали от Александрова. Он рассказывал нам их каждый раз, когда учитель выходил из класса.
- Итак, приходит Вова к Оле…
Это про наших одноклассников первого плана. У него было наготове бесконечное количество сюжетов про их жизнь – пошлые комедийные истории из цикла «влюблённые дома, на работе, в ресторане…» Все слушали и хихикали.
Все жили в одной стороне от школы, а я – в другой. Девчонки спрятали у Александрова портфель, потому что как всегда он «дурак, скотина и просто достал» В раздевалке он щипал девчонок за задницы. Я его один раз чуть не пришибла каким-то бруском с гвоздями, часть оборудования для наглядных материалов. Он сказал, что я дикая и отстал. А тогда, с портфелем, он дождался, когда мы разойдёмся по домам. Я шла в своём направлении одна сквериком зимой в темноте. Он выскочил внезапно и прижал меня к дереву. Где портфель? – Не скажу! Где портфель? – Не скажу! Да я и не знала. Шапка у меня была с опушкой вокруг лица, он ударил ладонями с двух сторон по опушке. А мне не больно! - Конечно, по мягкой шапочке. Замахнулся кулаком и не стал бить. Сказал: «Ну беги, беги, жалуйся. Завтра папа в школу придёт…» Иди вон! – закричала я ему вдогонку и заплакала. А знаете почему? Обидно, что он так про меня подумал. Даже оскорбительно тогда показалось.
Я была у него дома, когда нам велели с отстающими заниматься, а в школе кабинетов не нашлось. Он позвал к себе всю толпу, бегал, усаживал, растапливал печку.
Ещё один раз меня посылали, когда он генеральную репетицию проспал.
В булочной у Магистрали продавали самый вкусный хлеб по 30 копеек. Туда приезжали даже с других концов города и ждали, когда привезут. С этим хлебом ходили в гости.
В булочной я услышала:
- Эй ты, новенькая! Ты что, тут живёшь?
- Нет, я у телецентра живу, я за хлебом пришла.
- А-а, ясно. А я здесь, в Первомайском посёлке. Вот, тоже хлеба купил. – Александров отломил от буханки горбушку и с удовольствием начал уплетать. Но вдруг отломил ещё и протянул мне – Хочешь?
- А меня мама убьёт, если я так сделаю – сказала я, наслаждаясь хрустящей коркой.
- Пошли, нам немного по пути. Хочешь, покажу, где я живу?
Мы шли по Второй Садовой улице и болтали.
- Представляешь, если бы этот дом был невидимый?
Двухэтажный дом с красной штукатуркой в ряду одноэтажных деревянных собратьев невидимым представить было сложно, но я постаралась
- Я бы тогда шёл-шёл такой – он изобразил, как он вприпрыжку приближается к дому – и бамс!
Александров упал навзничь и лежал, потирая «ушибленный лоб» и скосив глаза к носу.
- Чёго смеёшься? Больно же – обиженно ворчал он, отряхиваясь.
Я хохотала ещё больше.
- Я вот в этом проезде живу, в самом конце, у больницы, идём, посмотришь. - Он показал мне дом с зелёными воротами – Приходи гулять.
Два первых класса я проучилась в новой современной школе, а в третьем мы переехали и я пришла в Институт благородных девиц. Бывший, конечно же. Парты в классе были старые, цельные со скамьями и столы под уклон. Их красили, видимо, столько раз, что капли краски свисали как сталактиты. Одним из развлечений было их отламывание во время скучных уроков. А в выемках для ручек и чернильницы краски скопилось столько, что она напоминала густое озеро с рябью на поверхности. Если ковырнуть, то можно получить мягкие, как пластилин, комочки. Можно из них что-то слепить, а можно просто испачкать кого-нибудь из шалости. Лестница в школе была старая, с коваными перилами и стоптанными до полного слияния в некоторых местах ступенями. Учителя спускались по ним боком, прижимая к груди журнал, чтобы видеть, куда ставить туфельку.
Новенькой оказалась не только я, но и учительница. Та, что учила класс два года, вышла на пенсию. Новенькая учительница представилась и открыла журнал:
- АлексАндров!
- АлександрОв! – раздался в ответ наглый пацанский голос, с вызовом напирая на ударное "о".
Его звали Сергей.
Прочитала с большим удовольствием и печалью. И почему так бывает - и талантлив, и балбес, всё в одном лице. И жизнь короткая. Хороший рассказ.
В нём как будто что-то не умещалось, не могло дождаться "своего часа" и находило применение сию же минуту, чаще сокрушительно, чем созидательно. Он мог и умереть за дружбу, и сделать подлость, и спасти от смерти и уничтожить шутя. Его либо ненавидели, либо терпели при жизни. После смерти все говорили о нём хорошо.
Спасибо за такой комментарий, я ведь хотела эти выводы написать в тексте, а потом убрала, посчитала лишним. Правильно сделала, раз получилось, что читатель это почувствовал сам, исходя из прочитанного.)
Вот это " в нем как будто что-то не умещалось, не могло дождаться "своего часа" и находило применение сию же минуту, чаще сокрушительно, чем созидательно" - это бывает у некоторых, невоспитанность, неуправляемость чувств что ли? И действительно часто люди-то интересные, неординарные, а вот несёт их. Очень понятно, но обидно.
Хорошо пишешь!
Стараюсь. Я вступила в период старания))))
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.