Морковные котлеты(старенькое) (На турнир Опечаленной Королеве)))
Чаще всего в нашу маленькую начальную школу номер 5, мы носили обедики с собой, в виде бутербродов с маслом, реже с колбасой. Ещё реже с котлетами. Обычно еда заворачивалсь в несколько слоёв газётной бумаги, чтобы понадёжнее, и жир не протёк. Без затей, короче. Никаких современных коробочек, судков, упаковок. Такие были времена. Начало шестидесятых годов двадцатого века.
Ели эти тормозочки все по-разному, в зависимости от темперамента и привычек. Лично я еле досиживала до первой перемены, так хотелось съесть припас. Приличные ученики лакомились бутербродами на большом перерыве, а самые терпеливые ели уже после школы, или на лавочке автобусной остановки, или под уютными кустиками по дороге домой.
Но несколько раз за время моей учёбы в начальных классах что-то происходило в верхах, - то ли распоряжения какие общие поступали о здоровье школьников, то ли в Районо спохватывались, то ли от Геленджикского треста ресторанов и столовых поступало выгодное предложение, в результате чего в нашу сельскую школку начинали привозить горячее, а вернее чуть тёплое питание. Платили за него что-то наши родители, записывали нас на эту услугу - я не помню. Должно быть платили.
Еду привозили в алюминиевых флягах и больших широких судках, закрытых сверху листами гнутых гремящих крышек.
Школа наша уютно расположилась в чьей-то дореволюционной даче, заняв все её помещения. Поэтому специально приспособленной ученической столовой конечно не было. Кормить нас было решено в примыкающей к пионерской комнате (бывшей хозяйской застеклённой веранде с роскошным видом на дичающие виноградники ранешнего хозяина и массивную извилистую торжественную стену хребта Маркхота) бывшей кухне. Была она тёмная, длинная, с одним узким окном в торце, смотрящим на большущий дуб над оврагом. В углу, слева от входной двери стояла массивная низкая и широкая печь-плита. В этой комнате легко размещались два ряда столов со стульями.
Еда, как правило, прибывала к длинной, двадцатиминутной перемене. Привозили её на машине. Все записанные стягивались из четырёх классов в импровизированную столовую, и учителя по очереди раздавали нам мисочки со склеенными в общий тепловатый комок макаронами с бледной серенькой котлеткой, или макароны по флотски, из которых золотистыми волосками торчали сильно переваренные и перемолотые мяски. Привозили иногда и картофельное с мясом рагу. Довольно вкусное. Мяса в нём было мало. Но лодочки картошки с оранжевыми огоньками кусочков моркови и прозрачными ленточками, тщательно отбраковываемого мною лука, в густом желто-зеленоватом соусе выглядели очень аппетитно. Бывали и пловы, и гуляши.
В другие дни недели, не мясные, привозили различные запеканки, пудинги и бабки. К ним обязательно придавался комковатый сладкий соус типа густого киселя. Всё это мы ели с огромным удовольствием и на вопрос родителей, нравится ли мне как кормят в школе, я радостно рассказывала, что кормят вкусно и что мне нравится и мясные и сладкие блюда. В подтверждение своих слов однажды я сказала что сегодня спрашивали, будет ли кто-то добавку котлеты и я согласилась. Маме это не понравилась и она раздражённо и очень обидно для меня спросила
- А ты что у нас, самая голодная?
Улитка моей души сразу вся скрутилась от причинённой боли и спряталась в свой хрупкий спиральный домик.
Я растерянно посмотрела на маму. Что отвечать в таких случаях я не знала. Но выручил папа
- Да что ты её ругаешь, она же не просила, ей просто предложили, и она согласилась.
- А не надо было соглашаться. А то могут подумать, что её дома не кормят!
Мама вступила в полемику с папой.
Тут ничего не поделаешь, такой уж был у неё принцип, не показывать желания есть при чужих людях. Всё шло от тяжёлого голодного военного детства. Я-то это знала, но из-за хорошего аппетита и возрастной неспособности продумывать последствия, раз за разом и маму огорчала и сама подставлялась. Мне бы молчать побольше в таких случаях. Но тогда я ещё этого не умела.
Однако бывали в школьных обедах и неприятные моменты. В какие-то из дней недели привозили только овощные блюда. И ладно бы это были, скажем, овощные рагу, болгарские перцы фаршированные рисом с морковью, пюрешка картофельная с овощной подливкой, или ещё что-либо похожее. Но Общепит, видимо совершенно не понимая детских вкусов, стал раз за разом присылать нам морковные или свекольные котлеты. Ничего омерзительнее я тогда не ела! Эти блюда не понравились у нас в школе никому, и, не сговариваясь, мы стали возвращать кто недоеденные, кто расковырянные, а кто и целые порции. Наверное, кто-то такие котлетки всё-таки съедал, но на общем фоне этого не было заметно.
Учителя забеспокоились, пробовали уговаривать нас, но всё было безрезультатно. Уверенность в несъедобности котлет была общей и стойкой.
И в следующий раз, когда машина из города вместо нормальной еды опять привезла морковные котлеты, в столовую с затихшими над своими тарелками ребятами, решительно и очень воинственно вошла директор школы – Нина Семеновна. Осмотрев поле битвы, и поняв, что просто так дети есть этого не будут, педагог решила подстегнуть нас строгим голосом и положительными примерами
- А кто это тут такую красивую пищу не ест? Светлана Николаевна, дайте-ка мне порцию!
Решительно орудуя алюминиевой ложкой и отправляя в рот кусок за куском, Нина Семеновна нахваливала блюдо. Но на нас это никак не сказывалось, мы по-прежнему не хотели тошнотных рыжих котлет.
- Избалованные какие!
Начала сердиться директриса
- Войны на вас нет! Тогда бы быстро узнали почём фунт лиха, и такую пищу за праздник бы считали!
Вспомнив свою прифронтовую молодость и голодуху приморского городка, наша Нинушка не на шутку разгневалась, и начала уже просто орать на нас.
- А ну быстро берите ложки, и чтобы через минуту всё съели! Я кому говорю! Вас бы вместо меня в войну послать баркасы встречать, сети чистить, лодки на берег на лямках вытаскивать! Тащишь, а от верёвки плечи в кровь! И за всё это полведра хамсы, что в лодке под пайолами осталась! Несёшь её домой, сил нет!
- Ешьте, кому говорю!
Директриса бурей носилась по столовке и кричала, кричала, кричала.
А в паузе, которую она взяла для очередного вздоха, мы все вдруг отчётливо услышали тихий, тонкий, раздирающий душу жалостью звук, более всего похожий на писк
- И…и…и…и…и-и-и-и-иии
Это от криков директрисы и от ужаса от рассказанной ею истории, начала плакать самая маленькая нежненькая тихая первоклашка с хутора Весёлый - Мариночка Рымарь.
Сразу за этим, вплетаясь втОрой, потянулся более низкий и менее прерывистый звук
- А-а-а-а-а-а-а-а-ааааа
Поискав глазами, я обнаружила источник. Это плакала крупная толстенькая второклашка Томочка Стрижевская с Пограничной. Плакала она, распялив рот и опустив широким ковшиком нижнюю губу.
Рядом, с дрожащим ртом полным оранжевой котлеты, испускал плач на равномерно тянущуюся букву
-Э-э-э-э-э-э-э
голубовский мальчишка Саня Котов.
В тени, подальше, сидел полубоком и изо всех сил сдерживал рыдания маленький мальчик из Солнцедара Вася Сотников, у него, как у испуганного птенца подрагивал и норовил закрыться плёнкой тонкого голубоватого века видный мне глаз.
Концерт назревал нешуточный и мы, сообразив что к чему, присоединились к хору, кто совершенно искренне, а кто и из хитрости.
Нина Семеновна сначала бегала по столовой и требовала «прекратить это безобразие», обещая нам страшные неприятности вроде педсовета, записки маме, «двойки» по поведению в четверти. Но ничего не помогало. Те, кто всерьёз испугался, подстёгиваемые примкнувшими хитрюгами, плакали всерьёз и надолго, и надо было не кричать, а просто оставить нас в покое, всё само бы и улеглось. Но так наша директриса не могла, ей всегда надо было всё и сразу.
Уже и все наши классные учителя пытались взять ситуацию на себя, а она всё кричала и кричала, с обидой вспоминая тяжеленное время войны и не понимая, как мы можем отказываться от пищи.
Но мы ведь не жили при войне. Те, кто в тот год учился в четвёртом классе, родились через десять лет после победы. И хоть мы и были большие патриоты, хоть и гордились тем, что наши отцы и деды сделали в те страшные годы, но мы не голодали…
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.