В бытность… Словом, когда я был студентом, мне приходилось время от времени отправляться на железнодорожную товарную станцию, чтобы ночной разгрузкой вагонов поправить свое финансовое положение.
Как-то осенью, под вечер, я и Вадик Кунц отправились знакомым маршрутом на заработки. Погодка стояла еще та: дождь, ветер и температура далеко не летняя.
На подходе к товарной станции Кунц вдруг впал в задумчивость, а потом остановился и проговорил с озабоченным видом:
- Надо бы купить водки пару поллитровок. Сегодня Петрович работает, и мы с ним попробуем по-людски договориться, чтобы он не сильно напрягал нас – что-то желания нет упираться сегодня.
Раздумывать особо мне было незачем. Кунц был известный мастер проворачивать подобного рода делишки, и я безоговорочно положился на него, и правильно сделал.
Все прошло как по писанному, и настолько удачно, что, думаю, даже Вадик не предполагал, как у нас гладко пройдет это дельце.
Петрович оказался хмурым и мало разговорчивым мужчиной лет сорока - сорока пяти. Когда Кунц поставил перед ним первую поллитровку он молча отодвинул в строну лежавшие перед ним какие-то бумаги, потом с неторопливой обстоятельностью майского жука достал граненные стаканы и завернутые в газету бутерброды. Вадик тоже выложил на стол принесенный нами кусок докторской колбасы и пол каравая черного хлеба.
Застолье у нас получилось крайне немногословное, и никто не мешал мне, попивая не спеша водку, слушать монотонный шум дождя. Вскоре мне стало казаться, что заставленная всяким хламом тесная каптерка самое уютное на земле место. Кончилось же все тем, что мы втроем выпили обе бутылки и как-то незаметно уснули кто где.
Когда я открыл глаза, за пыльным окном уже брезжил рассвет. Кладовщик с таким же выражением лица, с каким он встретил нас, сидел за столом, будто и не ложился спать, и колдовал над какими-то бумагами.
Я растолкал Вадика. Когда он, заспанно зевая, подошел к Петровичу, тот молча протянул ему то ли квитанцию, то ли накладную, по которой мы, прежде чем отправиться на лекции, получили в кассе товарной станции по тридцатнику на нос за погрузку-разгрузку одного и того же вагона, которого, к слову сказать, в глаза не видели.
Эту историю по прошествии долгого времени мне как-то вздумалось рассказать в одной, к тому времени уже изрядно подвыпившей, компании. Тема с энтузиазмом была подхвачена, и пока участники застолья наперебой хвастливо делились похожими примерами собственной предприимчивости, мне в голову стукнуло, что случай с погрузкой – разгрузкой вагона – образчик самой что ни на есть чистой воды коррупции, ее, так сказать, истоки, о чем я не замедли тут же объявить во всеуслышание. На секунду другую за столом воцарилось молчание, а потом мои друзья-приятели с жаром принялись разъяснять, как глубоко мое заблуждение, и все потому, что я перепутал праведное с грешным. При этом они напирали на то, что ставки в их и моем случаях были мизерными, во всяком случае, они не идут ни в какое сравнение с теми дивидендами, которые наваривают на своих темных схемах чиновники. У меня вертелось на языке: так ведь и возможности у всех разные. Однако озвучивать эту мысль я предусмотрительно не стал – очень уж сильно разгорячились мои товарищи, негодуя колхозом на знак равенства между коррупцией и невинными комбинациями маленьких людей. А один из них даже заявил, будто человеческие отношения для меня так и остались тайной за семью печатями и ни черта я в них не понимаю вовсе.
Я завещаю правнукам записки,
Где высказана будет без опаски
Вся правда об Иерониме Босхе.
Художник этот в давние года
Не бедствовал, был весел, благодушен,
Хотя и знал, что может быть повешен
На площади, перед любой из башен,
В знак приближенья Страшного суда.
Однажды Босх привел меня в харчевню.
Едва мерцала толстая свеча в ней.
Горластые гуляли палачи в ней,
Бесстыжим похваляясь ремеслом.
Босх подмигнул мне: "Мы явились, дескать,
Не чаркой стукнуть, не служанку тискать,
А на доске грунтованной на плоскость
Всех расселить в засол или на слом".
Он сел в углу, прищурился и начал:
Носы приплюснул, уши увеличил,
Перекалечил каждого и скрючил,
Их низость обозначил навсегда.
А пир в харчевне был меж тем в разгаре.
Мерзавцы, хохоча и балагуря,
Не знали, что сулит им срам и горе
Сей живописи Страшного суда.
Не догадалась дьяволова паства,
Что честное, веселое искусство
Карает воровство, казнит убийство.
Так это дело было начато.
Мы вышли из харчевни рано утром.
Над городом, озлобленным и хитрым,
Шли только тучи, согнанные ветром,
И загибались медленно в ничто.
Проснулись торгаши, монахи, судьи.
На улице калякали соседи.
А чертенята спереди и сзади
Вели себя меж них как Господа.
Так, нагло раскорячась и не прячась,
На смену людям вылезала нечисть
И возвещала горькую им участь,
Сулила близость Страшного суда.
Художник знал, что Страшный суд напишет,
Пред общим разрушеньем не опешит,
Он чувствовал, что время перепашет
Все кладбища и пепелища все.
Он вглядывался в шабаш беспримерный
На черных рынках пошлости всемирной.
Над Рейном, и над Темзой, и над Марной
Он видел смерть во всей ее красе.
Я замечал в сочельник и на пасху,
Как у картин Иеронима Босха
Толпились люди, подходили близко
И в страхе разбегались кто куда,
Сбегались вновь, искали с ближним сходство,
Кричали: "Прочь! Бесстыдство! Святотатство!"
Во избежанье Страшного суда.
4 января 1957
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.