Муж в сумерках тащит меня за руку по каким-то закоулкам, через дырку в заборе. Подводит к зданию, хлебный горячий запах от которого обнимает весь надвокзальный старый район.
Негромко спрашивает
- Ты какого хочешь? Саратовский калач, или Донской взять?
А мне всё равно. Так хочется есть, что хоть черный, хоть серый, хоть калач, хоть каравай. Лишь бы дали
- Даду-у-т. Куда они денутся!
Мы ровесники.
Муж - высокий, тонкий как стилет, девятнадцатилетний. Курсантик мореходки.
Миха...
В чудесной, качественной морской форме(всё натуральное - шерсть, хлопок, фланель). На голове "мичманка", фуражка с козырьком и эмблемой училища. Шинель черная, расходящаяся длинным разрезом сзади, почти до пят.
Прямо кавалерист революции. Сам такую выбрал. Франт и эстет.
На дворе семьдесят четвертый год двадцатого века.
В воздухе сырость. Быстро темнеет. Я жду особо не высовываясь, возле забора.
Невдалеке, по улице, от Братского к Центральному рынку, дрожа, дребезжа и звеня, прокатывается трамвай, растворясь в узком тёмном тоннеле улочки.
От запаха пекущегося хлеба и вкусного ожидания даже слегка сводит живот.
Из неухоженной двери пекарни появляется Миха, в руках у него огромное колесо Донского. Хлеб горячий. Приходится его всё время перебрасывать из руки в руку.
Без слов, кивком головы муж показывает мне направление движения, быстро и молча мы выбираемся на пустырь высокого склона над Доном.
- Куда?
- Ниже чуть. Там место удобное, посидеть.
Доходим. Миха вручает мне колесо хлеба и исчезает в серо-сиреневом.
Жду. Одна есть не начинаю, только нюхаю. Вдвоём вкуснее.
Юный муж появляется из плотнеющей темноты ростовского вечера. В руках у него большая подвяленная океаническая ставридина.
Пир! Ёлки палки!
Садится рядом. Люди мы простые, молодые, глупые, поэтому сидим прямо на земле. Потом встанем и поможем отряхнуться друг другу.
- Просил две, но две не дали. Только одну.
Две было бы конечно лучше. Сглатываю слюну пока Миха чистит и делит на две части прекрасную эту ставридину.
Вот уже всё и готово, от хлебины отломано по большому горячему куску, рыбка вкусно пахнет. Как же хорошо.
Едим, любуясь Доном, вечерними сиреневыми парАми над ним . Зажигающимися один за другим огнями. Внизу, к местам ночных стоянок, торопятся махонькие речные суденышки. Время же, пора и речникам по домам.
Если долго смотреть на реку начинает казаться, что и тебя несёт течение, незаметно даже наклоняешься, приноравливаясь к нему.
Слева от нас большой ростовский мост соединяющий город с Лебердоном - местом отдыха ростовчан. "Лебердон" это народное сокращение, ставшее привычным названием - левый берег Дона.
Там илистые серые пляжи в сплошном ивняке, соблазнительные своей удалённостью от города ресторанчики и кафушки, базы отдыха с малюсенькими "картонными" домиками. Разврат, короче, всякий. Он нам не по карману, наш удел - ливерные пирожки с рынка, ну, и вот - горячий хлеб с хлебзавода, и рыбка вяленая или подкопчённая из рыбного цеха.
Мы так долго сидим.
Спешить некуда, комната со спаленкой съёмные убогие, пахнущие ещё древней, недавно ушедшей на небо старушкой-казачкой.
Нам когда эту часть дома, с отдельным входом, дочка старухи сдавала, сказала, что пользоваться можно всем, что мы увидим.
И получили мы полутороспальную кровать с панцирной сеткой, у тёплой стены, украшенную кружевными подзорами и вышитыми "накидушками".
Стол, две табуретки. Печь-плиту. Диван в виде дореволюционного огромного хрОмового монстра, совершенно неудобный - как не сядешь - съезжаешь, застелишь чем-нибудь - моментом на полу, скользкий.
В холодных сенках полки с пыльной посудой. И там же совершеннейшее чудо - старейший из "Зингеров", который я когда-либо видела. Просто красавец. Нет слов. У него даже механизм хождения иглы был не таким, как стали позже делать.
Хозяйка относилась ко всему бабкиному как к хламу, а я всё ходила вокруг машинки, пыль с неё всю сняла, засияла она черным лаком, розами, да золотыми кружевными "позументами". Любовалась.
Думаю, со временем и поняла тётка про эту вещь. Мы с Михой её не попёрли, стыдно было. Чужое.
Так и жили. Поэтому и не спешили домой. А всё смотрели на Дон. Дон река широкая, важная, рабочая, стольких людей она кормит. Ростов - папа, а Дон - батюшка. Любят его местные. Гордятся им.
Но сколько не сиди, а надо подниматься и отправляться спать в халупку, завтра Михе на учёбу, а мне по дому шнырять-копошиться. Не работаю пока, ищу.
Когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
Святой Симеон и пророчица Анна.
И старец воспринял младенца из рук
Марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.
Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взоров небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро Марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках Симеона.
А было поведано старцу сему,
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем сына увидит Господня.
Свершилось. И старец промолвил: "Сегодня,
реченное некогда слово храня,
Ты с миром, Господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это
дитя: он - Твое продолженье и света
источник для идолов чтящих племен,
и слава Израиля в нем." - Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,
кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.
И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
Мария молчала. "Слова-то какие..."
И старец сказал, повернувшись к Марии:
"В лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, Мария, которым
терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око".
Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
Мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная Анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле
для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шел молча по этому храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.
И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а Бога
пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
16 февраля 1972
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.