|

Человек, которого можно купить, как правило, ничего не стоит (Эсмеральда Ветровоск) (Терри Пратчетт)
Проза
Все произведения Избранное - Серебро Избранное - ЗолотоК списку произведений
| из цикла "Фантазии" | БОЛЬница | | …Да не приснятся нам чужие сны… | В этом учреждении, куда меня угораздило попасть по протекции родной тетушки, четырнадцать корпусов. Один – административный, два – хозяйственных и двенадцать – лечебных. Больница краевого значения, говорят, сам губернатор кураторствует над ней, должна быть солидна и величественна, а она не ухожена до рези в глазах. Вот у нас в районе клиника хоть и маленькая, а сверкает чистотой, порядок образцовый, можно сказать, идеальный. И всего-то - стараниями одного человека - неутомимой сестры-хозяйки. Тут же - грязный двор, облезлые фасады, обветшалые заборы, разбитые окна, заколоченные наспех фанерой, теснота в палатах, теснота в коридорах, теснота на всей территории лечебного заведения. Здесь даже корпуса расположены вплотную друг к другу, и больные целыми днями лениво переговариваются, сидя на широких больничных подоконниках. Тема муссируется всегда одна – недуг собственный, болячки собеседника, заболевания соседей по палате. Если погода не позволяет общаться, - через громадные, серые, сто лет немытые окна пациенты наблюдают за частной жизнью собратьев по несчастью. Не правда ли: подглядывание интереснее самого кассового фильма? Оно заманчивее, живее, острее по ощущениям. Кино – выдумка, а тут – сама жизнь. Парадокс, но особенно актуально это явление в эпицентре всеобщей боли, которая растекается по этажам невыносимыми, протяжными стонами или дикими вскриками, натянутой веселостью да истерическим хохотом. Она витает и клубится, переползает из палаты в палату – паук, гигантская многоголовая змея. Порой кажется, что у этой твари есть запах, цвет и даже присутствуют очертания - так она ощутима в больничных застенках.
Процедуры на сегодня закончились. Читать не хочется, телевизор не уважаю с детства, гулять пока не разрешают. Совершенно нечего делать, и, как все, я становлюсь наблюдателем. Мое окно занавешено от яркого солнца простыней, смотрю сквозь щелку. Образовавшаяся «замочная скважина» чем-то похожа на ровный длинный-предлинный коридор. В фокус зрения попадает молодой мужчина с безумным взглядом. Вот он, выпив что-то из горла и откинув бутылку в сторону, лезет вверх по водосточной трубе. Бутылка падает на бордюр, разбивается вдребезги, и от звона закладывает уши. Наблюдаю, не в силах оторваться от открывшейся картины напротив. «Верхолаз» оказывается шустрым – три-четыре минуты, и он уже примерно на уровне моих глаз. Теперь хорошо вижу - дядя безобразно пьян. Плюётся, матерится, багровеет от натуги, пытаясь дотянуться до нужного ему окна на четвертом этаже. Достает только рукой и стучит по стеклу кончиками пальцев. В окне появляется тощенький пацанёнок лет пяти с совершенно прозрачной кожей. По всей видимости, соседний корпус - детское отделение. У мальчугана округляются глаза, когда он видит мужчину. Вернее, они восторженно распахиваются и начинают светиться, как это бывает только у наивных детей или у выживших из ума стариков. Несколько секунд мальчик млеет от обрушившегося на него нежданного, негаданного счастья, потом долго и суетливо возится с окном, все-таки справляется с тугой задвижкой, открывает одну створку и тоже тянется к отцу (конечно, это лишь мое предположение, но, думаю, что с родством у этих двоих угадала). У пацана ничего не получается, мешает рама. Он встает на четвереньки, вытягивается в струнку. Его больничная рубашка задирается, штанишки сползают, оголяя худое тельце с выпирающими ребрышками. Две руки медленно тянутся навстречу друг другу и на долю секунды соприкасаются. Гипнотизирующее зрелище. Один миг, доля секунды… И отец срывается с трубы. Он стремительно летит, а парень орет дурным голосом, и в его совсем не детских глазах стынет беспредельный ужас. Потом шок, всего лишь на мгновение… сын тянется вслед за отцом и… тоже падает. Почему-то, в отличие от родителя, ребенок летит медленно, потом его словно что-то подхватывает и даже начинает поднимать назад, вверх – то ли порыв ветра, то ли нечто потустороннее. Но вдруг мальчика резко отбрасывает в сторону, и он опять планирует вниз, только метра на три правее. У земли движение ослабевает, и пацан мягко опускается на траву прямо перед входом в здание. Вижу их двоих, лежащих в нескольких метрах друг от друга: отца - в луже крови, в неестественной, мертвой позе, с вывернутой ногой и без ботинка, и сына – маленького белокурого ангела, вроде бы ненадолго прилегшего отдохнуть на зеленый ковер. Входные двери отворяются, появляется женщина в струящемся белом платье, на ее распущенных прямых волосах - венок из белоснежных лилий. Она бережно поднимает мальчугана с земли и на вытянутых руках несет его. Идет размеренно и осторожно, почти торжественно, точно ее ноша - хрупкая ценность. Дальше не вижу – женщина скрывается за углом. А я... я просыпаюсь... В ужасе... Сердце торопится выскочить наружу. Наверно, следует сходить к медсестре на пост и померить давление. Соседка по палате глухо кричит во сне. Знаю, её мучают постоянные боли, но она скрывает этот факт от врачей. Впрочем, как и я. Что толку говорить? Дадут, в лучшем случае, анальгин, в худшем – процедят сквозь зубы: «Терпи, никаких лекарств не напасешься на всех вас». Терпим, стонем… А, может, мы с соседкой видели один и тот же сон?.. | |
| Автор: | IRIHA | | Опубликовано: | 17.06.2009 23:40 | | Просмотров: | 5026 | | Рейтинг: | 0 | | Комментариев: | 0 | | Добавили в Избранное: | 0 |
Ваши комментарииЧтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться |
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
|
|