|

Все мысли, которые имеют огромные последствия, всегда просты (Лев Толстой)
Проза
Все произведения Избранное - Серебро Избранное - ЗолотоК списку произведений
| из цикла "На грани. Рассказы" | Испытание смертью | Тусклое светило, напоминающее маленькую луну, освещало блёклую поверхность неизвестной планеты, покрытую скудной растительностью, и лучи его с трудом пробивались сквозь тяжёлые наслоения, залегшие в небе.
По бескрайней, безжизненной пустыне, отдыхая каждые три минуты, медленно перемещались двое в скафандрах. Но вот один из них, споткнувшись, упал и остался недвижим. Второй остановился и опустился рядом на колени. Через стекло шлема можно было разглядеть, что глаза лежащего мужчины закрыты, и только шумное дыхание свидетельствовало, что он ещё жив.
– Товальд, – окликнул его спутник, – что с тобой?
Тот приподнял веки.
– Кислород… кончается, – выдавил он.
– Хочешь, я поделюсь своим?
Умирающий еле слышно фыркнул.
– Зачем, Борис? Чтобы продлить агонию ещё на пару часов? Не стоит.
Оба помолчали, а потом Товальд заговорил:
– Любое общество в момент катастрофы избавляется от наименее полезных своих членов. Как ты относишься к тому, что нас сочли балластом?
Не желая отвечать, Борис пожал плечами, но вопросы сыпались один за другим:
– Разве мы плохо справлялись со своими обязанностями? Или не рисковали жизнью вместе с остальными? Почему в капсулу посадили именно тебя и меня, а не Авлиса, не Видоха, не Аллу, наконец…
– Алла – женщина. Оставшиеся стали бы презирать сами себя, если бы выкинули её в космос.
– При чём тут половая принадлежность? В такой ситуации речь может идти только о нужности того или другого. Алла всегда была беспомощной, и нам приходилось брать на себя большую часть её работы. А Видох? Он постоянно ныл, сожалея о том, что отправился в экспедицию, и никогда ничего не доделывал до конца, уверяя, что это ему не по плечу. Или Авлис…
Борис перебил говорящего:
– Товальд, тебя кто-нибудь ждёт на Земле?
Тот, тяжело дыша, уставился на товарища.
– Тебе же известно, что нет.
– И меня тоже. Мы одиноки, наша гибель никого не опечалит. У Аллы, Авлиса и Видоха семьи. Разве это не причина для того, чтобы оставить их в живых?
– Ты понимаешь, что говоришь?!
Голос Товальда взлетел:
– Я хочу жить, один я или нет! И уверен, что ты тоже не жаждешь смерти. Команда могла избавиться от менее достойных, но почему-то выбрала именно нас…
Собеседник продолжал возмущаться, но Борис уже не слушал, вспоминая, как после аварии, рассчитав вес капсулы, понял, что будет недостаточно скинуть только летательный аппарат, что придётся послать на смерть двух-трёх человек, иначе корабль, не сумев оторваться, рухнет на поверхность звезды, и погибнут все.
Он снова видел лицо капитана, изменившееся до неузнаваемости, когда техник доказал необходимость сброса живого балласта, добровольно согласившись стать первой жертвой. А ещё Борис подумал, что Товальд не простил бы, если бы узнал, что вторым он назвал его имя…
Размышления астронавта прервала тишина; товарищ больше не дышал, хотя глаза его остались открытыми. Слезинка скатилась по щеке обречённого, губы прошептали молитву, и мужчина, не желая медленно умирать в одиночестве, отстегнул и снял шлем. И изумился, почувствовав, как в лёгкие проникает кислород. Снова встав на колени, он трясущимися руками обнажил голову покойника и тут…
Взвыла сирена, забегали люди, оттеснив Бориса от тела погибшего. Медики пытались реанимировать мертвеца, а ошеломлённый человек смотрел на эту суету, не понимая, что происходит.
– Выключите планетарий, – крикнул кто-то.
Внезапно Борис осознал, что находится в огромном зале, под потолком которого крутится большой прибор, проецирующий на пол и стены картинку чужого мира. Почему же он раньше этого не замечал? Его чем-то опоили? Что за эксперименты над ними ставили?
К технику подошёл капитан и, улыбаясь, положил руку тому на плечо.
– Здорово нас надули! – весело сказал он. – Я даже не сомневался, что всё происходит на самом деле. А ты, оказывается, герой!
Борис перевёл на него невидящий взгляд и слабым голосом поинтересовался:
– Зачем всё это?
– Проверка на вшивость, – ответил начальник экспедиции. – Зато теперь наши наниматели знают, кто на что способен, и уверены, что мы правильно поведём себя в критической ситуации.
Техник взглянул на тело, накрытое тёмной тканью, и промолвил:
– Товальд заплатил за их сомнения слишком дорого.
Командир развёл руками.
– К сожалению, это неминуемые издержки нашей профессии.
– Издержки? Человеческая жизнь, погубленная просто так, безо всякого смысла, ради любопытства – издержки?! Насколько же низко она будет цениться в космосе, если уже здесь – на Земле с людьми обращаются, как с подопытными животными!
Собеседник потупился, не зная, что сказать, а Борис, отвернувшись от него, подошёл к группе оживлённо беседующих учёных и ровным тоном произнёс:
– Я отказываюсь от участия в экспедиции. Для вас меня больше не существует, я погиб вместе с Товальдом.
И двинулся к выходу, не обращая внимания на встревоженные оклики.
Открыв дверь, Борис с наслаждением вдохнул свежий после дождя воздух, подставил лицо солнцу и, покинув охраняемую территорию, направил шаги к тому новому, что ждало его впереди. | |
| Автор: | treffer | | Опубликовано: | 11.11.2020 19:45 | | Создано: | 2014 | | Просмотров: | 2258 | | Рейтинг: | 0 | | Комментариев: | 0 | | Добавили в Избранное: | 0 |
Ваши комментарииЧтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться |
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
|
|