Случается, встретятся двое лет эдак через десяток-другой и, едва узнают один одного, хоть бы в прошлом они приятелями были не разлей вода. Оглянут они тогда с головы до пят друг друга и удивленно подумают: «Эк, как, братец ты мой, годы рьяно над тобою поработали». Никакого злорадства при этом в душе не проснется, и, даже если в прошлом между ними случались обиды и ссоры, то чувство такое теперь будет, словно все эти неурядицы с другими людьми имели место. Такое вот происходит в пору, в которой помнит человек, что черте когда было, а то, что накануне случилось у него нередко из памяти, как корова языком слизнет. Если, к тому же, на ум придут им кое-какие проделки, что совершаются только в молодости, то и вовсе почувствуют себя такими закадыками, хоть и не расставайся теперь никогда.
Правда, обернется такая встреча продолжением давнего спора может и после обмена мнениями разойдутся двое, только ожесточившись сильнее и крепче уверясь в своей правоте, сожалея, что нельзя заглянуть в чужую душу и посмотреть, что там на самом деле творится. Случается и такое… Взять вот Снегирева Павла и Моисеева Виктора. Уж какими они друзьями были, а поди ж ты, как сложились у них отношения.
Теперь уже в совершенно незапамятные времена эти двое приятельствовали и не то, чтоб это было какое-нибудь шапочное знакомство, а, казалось, дружба навек – такое расположение долгое время они друг к другу испытывали. Работали они инженерами в конструкторском бюро оборонного завода в старинном городе Казани, а до того годом раньше один и тот же институт окончили.
Теперь вот, хочешь не хочешь, а кое-что освежить в памяти не помешает из российской действительности семидесятых годов прошлого века, когда во многих умах зародилось подозрение, а не заводят ли власти предержащие мало-помалу страну в тупик. Снегирев как раз оказался в числе тех, кто заразился новым поветрием, и не замедлил, конечно, поделиться своими сомнениями с приятелем, резонно полагая, что товарищи для того и существуют, чтобы абсолютно свободно обмениваться мнениями на какие угодно темы, а иначе какой смысл в том, что называют дружбой.
Мысли его, однако, Моисееву не понравились. О чем он не замедлил сообщить товарищу, прибавив раздумчиво, что, если тот не верит, о чем пишут газеты, то сам он в правдивости их ничуть не сомневается.
Несмотря на то, что с каждым разом он повторял эти слова все с более угрюмым и решительным видом, Снегирев не придал им никакого значения и меняться не собирался, отмахивался от Виктора как от назойливой мухи, мол, мели Емеля, и однажды услышал решительную речь:
- Ты, как я погляжу, совсем берега потерял и, похоже, не остановишься, если тебя не остановить. Смотри, я тебя серьезно предупредил.
На эти слова Снегирев тоже не обратил внимания, а напрасно.
Тогда в моду входили «комсомольские прожекторы» - щиты, сделанные из деревянных реек и фанеры, на которые вывешивали заметки про всякие нарушения трудовой дисциплины и нетерпимые случаи в производственной практике. В том конструкторском бюро тоже такой щит имелся и ответственным за него был ни кто иной, как Снегирев, и вот на общем собрании конструкторского бюро Моисеев как-то попросил слова. Встает он и говорит, не мешает-де повнимательнее присмотреться, кто и какими заправляет общественными организациями.
- Взять комсомольский прожектор. За главного там Снегирев, человек с откровенно неустойчивыми политическими взглядами. Я думаю, на его месте должен быть тот, кто руководствуется в жизни более ответственными понятиями.
Тут он садится и воцаряется на какое-то время мертвая тишина, потом берет слово один из конструкторов, за ним другой, и оба говорят, что ничего подобного за Снегиревым они никогда не замечали. На что Моисеев тут же отвечает:
- Что вы можете о нем знать, если у вас с ним всех дел здравствуй-прощай. Ну и, по работе еще, конечно, а его не один год наблюдаю в близком знакомстве.
От этих его слов Снегирев впал в совершенный ступор и сидел как в воду опущенный – от кого-кого, а от старого приятеля он никак не ожидал такого услышать. Мало того, на душе у него захолонуло, что как кто-то из начальства поведется на слова Виктора.
Времена тогда, хоть и были полиберальнее прежних лет были, но усомнившемуся в незыблемой правильности советской власти поплатиться кое-чем все равно бы пришлось, а Снегирев как раз собрался поступать в аспирантуру. Тут поневоле призадумаешься, какую тебе характеристику дадут с места нынешней работы, хотя вроде как не политикой задумал ты заниматься, а далекой от ее темных дел таким разделом физики, как электродинамика.
Сгоряча он собрался было тут же, после собрания, сказать Моисееву все, что думает о его поступке, но потом поостыл и по здравому размышлению решил, отныне попросту не иметь с ним ни дел, ни тем более откровенных разговоров, да и вообще, отныне лучше держать язык за зубами и не распахивать перед кем попало душу, даже будь он хоть каким тебе расприятелем. Так он и сделал.
Надо сказать, что Моисеев попытался объясниться с ним: остановил на работе как-то раз его в коридоре и спросил:
- Обиделся? Зря. Можешь, что хочешь думать, а я сказал, что считал нужным для дела. Не за глаза ведь сказал, в твоем присутствии.
В ответ Снегирев постучал себя пальцем по лбу, махнул рукой и пошел своей дорогой. Вот такой разговор у них получился.
Вскоре они и вовсе видеться перестали: Снегирев поступил в аспирантуру и, само собой, у него совершенно изменился круг общения, да и жили они, к тому же, в разных концах города.
2
С тех пор, когда он раз и навсегда раздружился с Моисеевым, много воды утекло. Словом, прошло столько времени, что если и вспомнит Снегирев впечатляющую речь Моисеева на памятном собрании, то улыбнется, качнет головой и подумает: «Интересно, чтобы он сегодня сказал, коммунистическая задумка в небытие канула?» И что вы думаете, представился ведь ему однажды такой случай.
В мае случается так, утром проснулся, а за окном уже настоящее лето: деревья все в свежей зелени, на чистейшей лазури неба ни облачка, и, главное, тепло как! В такое-то время пройтись – одно удовольствие. Вот Снегирев и отправился по образу пешего хождения в институт. Идет он и на девушек в летних платьицах поглядывает с интересом. Вдруг видит, навстречу ему мужчина в годах: борода по грудь, а волосы, хоть и сединой побиты, да и нет в них прежней, силы, на плечи прядями падают. На такую личность и не захоти обратишь внимание. «Что за блажь зарасти как леший?» - невольно подумал Снегирев и вроде как что-то знакомое почудилось ему в этом человеке. Так бы они и разошлись, но поравнявшись бородач неожиданно бросил:
- Привет, Пашк!
От неожиданности замер как вкопанный Снегирев. Незнакомец тоже остановился напротив его и смотрит насмешливо:
- Что? Не узнал?
Снегирев пригляделся хорошенько и не то подтвердил, не то озадачился:
- Моисеев?!
- Он самый, - заверил бородач.
Увидь заранее Моисеева, да узнай его, скорее б всего обошел его Снегирев десятой дорогой, но раз уж довелось оказаться лицом к лицу с ним, хочешь не хочешь, а поддерживать пришлось разговор.
- Видок у тебя, будто из леса только что вышел.
- Смотрю у тебя также все хиханьки да хаханьки. Полюбопытствовал хотя бы, для чего мужчине дана борода, а заодно и про волосы разузнал. Сейчас информации в интернете пруд пруди, не ленись только. Вижу, ты до сих пор гладко бреешься, да и стрижка у тебя короче некуда. Зря! Борода сбрита – честь потеряна. Так наши предки считали. Не без толку она нам дадена.
- В таких вопросах плохо я разбираюсь, - развел руками Снегирев.
- Понимаю, - криво усмехнулся Моисеев, - засасывает рутина быта, а нет бы в смысл углубиться очевидных вещей, - и ведь как говорил он: каждое слово произносил веско и с таким убеждением, что, будь на месте Снегирева другой человек, невольно бы призадумался тот, а не таким ли способом стоит самому образовать отмеренную ему оставшуюся жизнь. – Волосы, они хранители информации. Состриг их и всю память свою о прошлом отсек, да в придачу и кое-какую силу теряешь. Тебе, как человеку науки, стыдно об этом не знать.
При других обстоятельствах Снегирев, скорее всего оспорил, на его взгляд, такие дремучие утверждения, но, глядя на самобытный вид Моисеева, эта мысль даже не возникла, но и слушать не сообразные с его образом жизни поучения охоты ни капельки не было. «Вроде, дело опять идет к большой ссоре», - решил он и, чтобы не испытывать судьбу, глянув на часы, сделал вид, будто спешит по своим институтским делам. Руки напоследок подавать он не стал, кивнул, бросив короткое: «Пока», - и пошел своей дорогой, а когда приятель из далекого прошлого позади остался, подумал с досадой: «Хоть убей не пойму, отчего человеку этому про бороду и волосья интересно, а про детей и внуков дела нет?», и весь оставшийся путь до института нечаянная встреча не выходила из головы Снегирева: то какие-то слова Моисеева вспомнит, то непреклонный взгляд его зеленых глаз помянится, а то, как живого, представит перед собой бывшего приятеля и удивленно мотнет головой, что, мол, за человек, лишь бы себе весомое место среди людей определить. Ну, а с другой стороны, кому не нужна твердая точка опоры в жизни?
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно…
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.