На следующий день рано утром Саша помыл свой старенький Ниссан, пропылесосил салон, отполировал стекла и приехал. Аделина покорно вышла, уселась в авто. И вдруг отказалась ехать к нотариусу. Наотрез.
- Какая-то ты стала твердолобая, Дюша, - обиженно сказал Сашка, пристально вглядываясь в бывшую жену.
По привычке он прочитал лекцию об ответственности, организованности, о порядке в голове, о совести, а также о грехе мшелоимства. Произнося слово «мшелоимство», Саша задел рукой руль. Ниссан жалобно хрюкнул, Аделина начала смеяться. Представила Сашу в образе юродивого, слоняющегося по улицам в лохмотьях, сверкающего голыми грязными ножищами и выкрикивающего: «Грешники, грешники, мшелоимцы проклятые!»
- Ничего смешного, открой библию, там это слово на каждой пятой странице! Ты наверняка даже не знаешь, что это слово означает. – оправдывался Сашка.
- Когда же ты успел уверовать? – пытаясь прекратить улыбаться, но не имея на это сил, продолжала Аделина.
- Между прочим я крещеный, в отличие от некоторых. – Сашка расстегнул куртку и продемонстрировал серебряную цепь, на которой где-то ниже под рубашкой должен был находиться православный крестик.
- Но как же тогда йога? Эти твои всякие таро? Вишны, Кришны, мантры? А как же твой гуру? Как его имя, не помню?
- Палеодор! – подсказал Сашка.
- Саш, объясни, - не сдержала возмущения Аделина, от самой души говорила, от самой глубины усталости всепрощающей женщины, – Ты учишь, как правильно и как не правильно. Обвиняешь в придуманных грехах. Пряниками попрекаешь. Но узнав, что у меня рак, ты первым делом везешь к нотариусу писать на тебя завещание. Про это в библии что-то написано? Спроси Палеодора, как такой грех называется.
- Да что с тобой стало? – заорал Сашка, выпучив глаза и брызнув слюной, - Ты невыносима! Я тебе про картошку, ты мне про блины! Заладила, рак, рак. Понял я, понял. Не надо меня считать идиотом! Но я, в отличие от некоторых, обдумываю проблему системно! Учитываю все параметры! Рак раком, а квартира квартирой. Любишь ты намешать все в кучу! И Палеодора сюда, и пряники. Ты вообще адекватная?
Аделина сидела на пассажирском месте и смотрела в идеально вымытое лобовое стекло. Несколько снежинок медленно опустились на него и быстро растаяли. Как рано в этом году первый снег – подумала она, - октябрь только начался. Мимо машины пробежали школьники, шумно обсуждая что-то, вертя обувными мешками. Один мешок глухо стукнул по машине. Сашка на полуслове умолк. Глухой звук удара внезапно заблокировал поток слов и породил тишину. Сашка крутил в руках пачку сигарет. Доставал и снова засовывал обратно одну и ту же сигарету, которая не выдержала и сломалась. Табак рассыпался по куртке. Он нервно начал счищать его, опять задев сигнал.
- И-так, - медленно – по слогам - произнесла Аделина, - к нотариусу я не еду. А вот к Палеодору хочу. Вези. Надо проконсультироваться насчет мшелоимства. – она устало улыбнулась и взглянула на поникший профиль бывшего мужа.
- Мше-ло-им-ство – греховная страсть к приобретению и накоплению, вариант сребролюбия. Я медленно диктую для тех, кому одной квартиры мало, кто готов семью с маленьким ребенком на улицу выставить, – огрызнулся Сашка, передразнивая манеру говорить по слогам.
Он вышел из машины, хлопнув дверью. Закурил, притопывая и бурча под нос. Обдумывал, как общаться с неуправляемой бывшей. Как ее в таком состоянии к Палеодору? Идея провальная. Скорее всего ясновидящий на порог ее такую не пустит. «Еще и мне оплеух навешает», - думал Саша. - «А то и выгонит к хренам из группы». Хотя, перспектива исцеления Аделины была сама по себе приятна и возвращала к спокойствию за квартиру.
- Ладно, к Палеодору, черт с тобой, – усевшись за руль и немного успокоившись, процедил Сашка.
Он завел мотор и выехал на шоссе. Снег повалил плотной массой, покрывая стекла крупными каплями. Аделина почувствовала себя обезумевшей от свободы и бессмысленности своего существования снежинкой, которая не способна осознать, зачем она появилась и куда ее несет.
До какого же великолепия бессмысленно падение снежинки! «В бессмысленности ее свобода», - думала Аделина. Все ищут и ищут во всем смысл! А он ограничивает, обрезает крылья, обязывает. Смысл - уже не свобода, это узкий, выстроенный пунктир на карте жизни, тропинка посреди вселенной.
Хотелось Аделине обретения тропинки или ее устраивала свобода бессмысленности, она еще не решила. Она жила порывисто, интуитивно, чаще всего подстраиваясь под чужие тропинки. Мама внушала – надо быть полезной, надо быть жертвенной. Думать о себе – эгоизм. Заботиться о благополучии – мещанство. Мама конечно не могла уже строить социализм, хотя в глубине души наверное именно в нем и находила смысл. В ней странно сочетался советский человек и воцерковленная христианка. Она ходила по воскресеньям в храм, ставила свечи, стояла службы. Но 22 апреля покупала красные гвоздики и шла к памятнику Ленина.
Мамин метод воспитания перехватил Сашка. Он был как будто маминой проекцией в мужском обличии. Увещевал, наставлял, воспитывал, оценивал. Аделина незаметно перетекла из одного сосуда в другой – из детства в брак. Когда Сашка объявил, что уходит, она не могла толком понять, что испытывает. Похожее на боль чувство скорее было болью освобождения, чем болью разлуки. Так болят ноги, долгое время ходившие в тесной обуви и вдруг сбросившие ее. Онемение, тяжесть отека, болезненный прилив крови. Все это больно. Но потом ноги счастливы.
Раньше Аделина боялась остаться одна и терпела. Мама пугала одинокой старостью, ожидающей непослушных девочек. «Одиночество для женщины хуже смерти» - говорила она. А Сашка искренне полагал, уходя к другой женщине, что ничего не меняется, так как ответственность за воспитание бывшей жены по-прежнему на нем. И вины не испытывал.
Аделина прикрыла глаза. Вспоминала свои шестнадцать лет, 10 класс, Мишу, его красный джемпер, очки в тонкой оправе, широкую добрую улыбку, от которой замирало сердце. На его шее около горловины джемпера, была видна цепочка. Крестик? А может волчий зуб? Аделина весь урок пыталась угадать, глядя на литератора. И вот он наклонился поднять карандаш, и цепочка выскочила наружу. А на ней круглая, зубчатая по краям штучка, маленькое солнце. Подробнее не рассмотреть. Аделина после этого урока еще несколько дней мысленно рисовала золотое солнышко, придумывала детали, узор, контур, надписи.
Больше всего на свете ей хотелось найти Мишу. В нем осталась мечта, и наверное судьба. Потеряв Мишу, она стала бессмысленно падающей снежинкой.
- Чего такая нервная, Дюш? Плохо тебе? Одиночество заело? - вкрадчиво начал подбираться Сашка к очередному поводу для наставлений.
- Мне нормально, - отрезала Аделина, не открывая глаз.
- Да знаю я, как тебе нормально. До онкологии довела, вот как тебе нормально. Не боись, Палеодор мощный. Ты только не сопротивляйся его энергетике.
- Хорошо, - тоскливо вздохнув, ответила Аделина. И что ее дернуло ехать в такую даль. Надо было в институт Герцена. И, как в «Покровских воротах» - резать этот отросток к чертовой матери.
- Ну что хорошо-то? Не отмахивайся, не отмахивайся. Сейчас главное выкарабкаться, исцелиться. – Сашка после скандала по заведенному обыкновению резко добрел.
- Согласна, - эхом вторила Аделина.
- Не верится, - глядя на дорогу, Сашка крутил ручку радию в поисках музыки. – Палеодор будет говорить, так ты молчи. Поняла? Тогда может быть он допустит к «погружению». А от погружения чудеса сотворяются!
Сашка долго еще что-то объяснял про энергетику, про сакральный клапан верхней чакры, про кривизну вселенной и прямоту истины. Минут через тридцать Аделина открыла глаза, оживилась и огляделась, уже куда-то свернули. Шоссе превратилось в узкую дорогу на две полосы. По бокам стали мелькать низкие дома и густели пролески.
- Далеко еще? – спросила она.
- Минут сорок.
- Интересное имя у него - вроде похоже на греческое? Он священник?
- Какая разница? Причем тут имя? Ты слушай, чего говорю. Если он не допустит до погружения, все. Конец. Ходи к врачам или не ходи, бесполезно. И дело не в званиях, а в знаниях, которые он нам несет.
- Значит не священник. Так вы сектанты? Зачем крестик носишь, не понимаю. – Аделина все время пыталась применить логику, которая на Сашке постоянно ломалась.
- Господи, да за что мне это все! – заныл опять, - Ну чему тебя в университетах учили, а? Где твоя логика, интеллект? Мозг закис?
- Закис, закис, успокойся. Ладно. Не буду больше спрашивать.
- Нет, я уже не смогу успокоиться. Не смогу! Давай уж до конца договорим! Довремся до правды! Ты свою мать презираешь, что она по храмам ездит, лоб на богомольях расшибает, а сама дома иконы развешиваешь. Это логично, по-твоему? Я тебя везу к ясновидящему, который исцеляет онкологию пачками каждый день! И ты недовольна, подвох ищешь, в имени ковыряешься! Это логично? К нотариусу отказываешься ехать, хотя сама же предложила помощь и взяла ипотеку под залог своей квартиры. Это тоже логично? – начал распаляться и заводиться Сашка, иногда подпрыгивая на месте.
- Иконы не мои. Бабушкины. Давай остановимся?
- Остановить поток твоей глупости просто не реально! – с усмешечкой и фирменным пафосом произнес Саша.
- На заправке кофе выпьем. Что-то мне нехорошо, - пожаловалась Аделина, отвлекая Сашку от его очередных завихрений.
- Ясно. Мне все ясно! – орал он.
- На заправку давай. Мне в туалет надо, - более четко произнесла Аделина.
- Туалет, вот именно, туалет! Ты всю нашу жизнь превратила в туалет! Сливаешь любой разговор в трубу! Ну хоть раз договори до конца! – не унимался Сашка. Но уже было видно, что он и сам не прочь остановиться и покурить.
На заправке Аделина вышла и размяла ноги, любуясь побелевшими от первого снега крышами деревенских домиков. Снег был еще слабый, ему оставалось жить считаные часы. Внутри стеклянного помещения не было никого, кроме кассира. Забитые полезными в автомобильном хозяйстве мелочами стеллажи нарядно обрамляли витрину с пирожными и сэндвичами, разложенными красиво по тарелочкам.
Сашка накурился и вошел. Аделина к этому моменту расположилась за круглым столиком и отхлебывала обжигающий капучино.
- Может мужика тебе найти? – сказал Сашка, глядя на сэндвичи в витрине.
- Ага, я согласна. Можешь начинать искать. А еще лучше двух - один на работе, другой дома. Очень удобно.
- Давай-ка я тебе эстерхази возьму. - Он поднялся и купил ей крупный кусок торта. А себе сендвич с говядиной.
- Да уж: я потолстею раньше, чем умру, - заметила грустно Аделина.
- Кстати, твой диагноз - хороший повод ни в чем себе не отказывать! Я бы на твоем месте отрывался по полной! С тарзанки бы прыгнул, гульнул с девчонками, купил бы лабрадора. Пользуйся моментом – отрывайся, смотри, какой большой мир, а ты тухнешь в квартире, как монашка в келье. Но монашка хотя бы молится, белую энергетику накапливает, ауру просветляет. А ты? Ну какой толк от твоей готовности всем помогать? Ты же не живешь, ты еле тащишься за остальными, сама не понимая куда и зачем. Я тебе хоть какой-то стимул даю к саморазвитию, а ты сопротивляешься, споришь, зачем? – Сашка преобразился, отложив откушенный сендвич в сторону, он направлял на Аделину все виды радиации, которые был способен излучать. Она тоже отодвинула оставшуюся половину торта и не стала допивать кофе.
- Лабрадора завести не смогу, не на кого оставить будет. Собаки живут долго. А мне осталось чуть-чуть.
Лицо Аделины сделалось совсем детским. Сашке внезапно захотелось поцеловать ее в лоб, но он сдержался.
- Хомяка заведи. Они мало живут, года полтора-два. Самца! Вот и мужик в доме будет. – Пошутил он.
К заправке постепенно стягивался народ, заходили и выходили посетители, рабочий день набирал обороты, жизнь вокруг бурлила и не замечала отсутствия в ней Аделины. Упругие стенки плотной мембраны душили все сильнее. Аделина ощущала, что та первая мембрана, отделившая ее от всех после постановки диагноза, теперь обретает второй слой, и третий. Мембраны страха и беспомощности многоуровневым коконом медленно опутывают и давят, давят, давят.
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой, уважаемый, милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но
и ничей верный друг вас приветствует с одного
из пяти континентов, держащегося на ковбоях;
я любил тебя больше, чем ангелов и самого,
и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;
поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,
в городке, занесенном снегом по ручку двери,
извиваясь ночью на простыне -
как не сказано ниже по крайней мере -
я взбиваю подушку мычащим "ты"
за морями, которым конца и края,
в темноте всем телом твои черты,
как безумное зеркало повторяя.
1975 - 1976
* * *
Север крошит металл, но щадит стекло.
Учит гортань проговаривать "впусти".
Холод меня воспитал и вложил перо
в пальцы, чтоб их согреть в горсти.
Замерзая, я вижу, как за моря
солнце садится и никого кругом.
То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля
закругляется под каблуком.
И в гортани моей, где положен смех
или речь, или горячий чай,
все отчетливей раздается снег
и чернеет, что твой Седов, "прощай".
1975 - 1976
* * *
Узнаю этот ветер, налетающий на траву,
под него ложащуюся, точно под татарву.
Узнаю этот лист, в придорожную грязь
падающий, как обагренный князь.
Растекаясь широкой стрелой по косой скуле
деревянного дома в чужой земле,
что гуся по полету, осень в стекле внизу
узнает по лицу слезу.
И, глаза закатывая к потолку,
я не слово о номер забыл говорю полку,
но кайсацкое имя язык во рту
шевелит в ночи, как ярлык в Орду.
1975
* * *
Это - ряд наблюдений. В углу - тепло.
Взгляд оставляет на вещи след.
Вода представляет собой стекло.
Человек страшней, чем его скелет.
Зимний вечер с вином в нигде.
Веранда под натиском ивняка.
Тело покоится на локте,
как морена вне ледника.
Через тыщу лет из-за штор моллюск
извлекут с проступившем сквозь бахрому
оттиском "доброй ночи" уст,
не имевших сказать кому.
1975 - 1976
* * *
Потому что каблук оставляет следы - зима.
В деревянных вещах замерзая в поле,
по прохожим себя узнают дома.
Что сказать ввечеру о грядущем, коли
воспоминанья в ночной тиши
о тепле твоих - пропуск - когда уснула,
тело отбрасывает от души
на стену, точно тень от стула
на стену ввечеру свеча,
и под скатертью стянутым к лесу небом
над силосной башней, натертый крылом грача
не отбелишь воздух колючим снегом.
1975 - 1976
* * *
Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с
плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса
налетают порывы резкого ветра. Голос
старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.
Низвергается дождь: перекрученные канаты
хлещут спины холмов, точно лопатки в бане.
Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады,
как соленый язык за выбитыми зубами.
Одичавшее сердце все еще бьется за два.
Каждый охотник знает, где сидят фазаны, - в лужице под лежачим.
За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра,
как сказуемое за подлежащим.
1975 - 1976
* * *
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда - все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос,
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум - крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
1975
* * *
Что касается звезд, то они всегда.
То есть, если одна, то за ней другая.
Только так оттуда и можно смотреть сюда:
вечером, после восьми, мигая.
Небо выглядит лучше без них. Хотя
освоение космоса лучше, если
с ними. Но именно не сходя
с места, на голой веранде, в кресле.
Как сказал, половину лица в тени
пряча, пилот одного снаряда,
жизни, видимо, нету нигде, и ни
на одной из них не задержишь взгляда.
1975
* * *
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лес скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны - это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полет серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
1975, Мюнхен
* * *
Около океана, при свете свечи; вокруг
поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной.
Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук,
дотянуться желающих до бесценной.
Упадая в траву, сова настигает мышь,
беспричинно поскрипывают стропила.
В деревянном городе крепче спишь,
потому что снится уже только то, что было.
Пахнет свежей рыбой, к стене прилип
профиль стула, тонкая марля вяло
шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив,
как сползающее одеяло.
1975
* * *
Ты забыла деревню, затерянную в болотах
залесенной губернии, где чучел на огородах
отродясь не держат - не те там злаки,
и доро'гой тоже все гати да буераки.
Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,
а как жив, то пьяный сидит в подвале,
либо ладит из спинки нашей кровати что-то,
говорят, калитку, не то ворота.
А зимой там колют дрова и сидят на репе,
и звезда моргает от дыма в морозном небе.
И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли
да пустое место, где мы любили.
1975
* * *
Тихотворение мое, мое немое,
однако, тяглое - на страх поводьям,
куда пожалуемся на ярмо и
кому поведаем, как жизнь проводим?
Как поздно заполночь ища глазунию
луны за шторою зажженной спичкою,
вручную стряхиваешь пыль безумия
с осколков желтого оскала в писчую.
Как эту борзопись, что гуще патоки,
там не размазывай, но с кем в колене и
в локте хотя бы преломить, опять-таки,
ломоть отрезанный, тихотворение?
1975 - 1976
* * *
Темно-синее утро в заиндевевшей раме
напоминает улицу с горящими фонарями,
ледяную дорожку, перекрестки, сугробы,
толчею в раздевалке в восточном конце Европы.
Там звучит "ганнибал" из худого мешка на стуле,
сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре;
что до черной доски, от которой мороз по коже,
так и осталась черной. И сзади тоже.
Дребезжащий звонок серебристый иней
преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий
все оказалось правдой и в кость оделось;
неохота вставать. Никогда не хотелось.
1975 - 1976
* * *
С точки зрения воздуха, край земли
всюду. Что, скашивая облака,
совпадает - чем бы не замели
следы - с ощущением каблука.
Да и глаз, который глядит окрест,
скашивает, что твой серп, поля;
сумма мелких слагаемых при перемене мест
неузнаваемее нуля.
И улыбка скользнет, точно тень грача
по щербатой изгороди, пышный куст
шиповника сдерживая, но крича
жимолостью, не разжимая уст.
1975 - 1976
* * *
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серого цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до "ох ты бля".
Ты не птица, чтоб улететь отсюда,
потому что как в поисках милой всю-то
ты проехал вселенную, дальше вроде
нет страницы податься в живой природе.
Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом,
проницаемой стужей снаружи, отсюда - взглядом,
за бугром в чистом поле на штабель слов
пером кириллицы наколов.
1975 - 1976
* * *
Всегда остается возможность выйти из дому на
улицу, чья коричневая длина
успокоит твой взгляд подъездами, худобою
голых деревьев, бликами луж, ходьбою.
На пустой голове бриз шевелит ботву,
и улица вдалеке сужается в букву "У",
как лицо к подбородку, и лающая собака
вылетает из подоворотни, как скомканная бумага.
Улица. Некоторые дома
лучше других: больше вещей в витринах;
и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума,
то, во всяком случае, не внутри них.
1975 - 1976
* * *
Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
Можно сказать, что на Юге в полях уже
высевают сорго - если бы знать, где Север.
Земля под лапкой грача действительно горяча;
пахнет тесом, свежей смолой. И крепко
зажмурившись от слепящего солнечного луча,
видишь внезапно мучнистую щеку клерка,
беготню в коридоре, эмалированный таз,
человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови,
и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас,
но обмякшее тело и лужу крови.
1975 - 1976
* * *
Если что-нибудь петь, то перемену ветра,
западного на восточный, когда замерзшая ветка
перемещается влево, поскрипывая от неохоты,
и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты.
В полдень можно вскинуть ружьё и выстрелить в то, что в поле
кажется зайцем, предоставляя пуле
увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа
пишущим эти строки пером и тем, что
оставляет следы. Иногда голова с рукою
сливаются, не становясь строкою,
но под собственный голос, перекатывающийся картаво,
подставляя ухо, как часть кентавра.
1975 - 1976
* * *
...и при слове "грядущее" из русского языка
выбегают черные мыши и всей оравой
отгрызают от лакомого куска
памяти, что твой сыр дырявой.
После стольких лет уже безразлично, что
или кто стоит у окна за шторой,
и в мозгу раздается не неземное "до",
но ее шуршание. Жизнь, которой,
как дареной вещи, не смотрят в пасть,
обнажает зубы при каждой встрече.
От всего человека вам остается часть
речи. Часть речи вообще. Часть речи.
1975
* * *
Я не то что схожу с ума, но устал за лето.
За рубашкой в комод полезешь, и день потерян.
Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла всё это —
города, человеков, но для начала зелень.
Стану спать не раздевшись или читать с любого
места чужую книгу, покамест остатки года,
как собака, сбежавшая от слепого,
переходят в положенном месте асфальт.
Свобода —
это когда забываешь отчество у тирана,
а слюна во рту слаще халвы Шираза,
и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана,
ничего не каплет из голубого глаза.
1975-1976
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.