В понедельник Ксении не было в школе. На перемене я видел их класс, её подруг. Подходить, расспрашивать не тянуло. Решил – простыла, замёрзла на остановке. Во мне тоже зрела болезнь. В горле подрастали мини-кактусы. Голову наполнила спрессованная вата. Медпункт, холодный градусник, таблетка, и ура – свобода на три дня.
На улице сделалось легче. Меня повело к дому Ксении, словно что-то толкало внутри. Я не пытался сопротивляться. Увидеть её, домашнюю, слабую, коснуться, обнять, чтобы тело исчезло вместе с болезнью – целебная, пленительная мысль! Родителей дома нет, мелкий вернётся из школы не раньше полудня. У нас почти два часа. Можно напиться горячего чаю, свернуться рядом на тахте, укрывшись пледом. Прижаться, забыться, уснуть или наоборот…
Громко ойкнул звонок, и сразу показалось, что за дверью – никого. Звук упал в нежилое пространство. Ещё раз. Ещё… Не может встать? Прогуливает школу? Что происходит вообще? Я вышел на холод, достал сигарету. Вкус её, кислый и горький, до тошноты отвечал настроению. Сейчас, как летящий набросок углём, белый фон оживит её силуэт. А дальше – взмах руки, улыбка изумления, поцелуй, банальная разгадка: врач, аптека. Затем возня с одеждой в коридоре, чай, тахта… Всё станет привычным, нормальным. Или стало минуту назад? Что-то неладное чудилось в этой истории. Путь домой измотал меня так, будто в сумке место учебных пособий занял неподъёмный взрослый мир.
Три дня я состоял из жара и озноба, телесной ломоты, медикаментов, разрешённого, приятного безволия. Утро четверга обрадовало ясной головой, тоской по горячему душу и воздуху жизни извне. Меня потихоньку шатало, но то была слабость выздоровления. Удивив родителей, я потащился в школу. Очень хотелось увидеть Ксению, посмеяться вместе над моими страхами. Над тайным чувством потери, необратимой и безнадёжной.
Теснота короткой перемены. Разговоры, потасовки, смех. Девятый «А» у кабинета химии. Света и Наташа, подруги Ксении, бойкие, улыбчивые девушки в минимальных версиях школьной формы. Третьей в компании нет. Но спокойно. Спокойно. Кивнул им.
– Отойдём. Есть разговор.
Хладнокровно задал мучивший вопрос.
– Так уехала же, – Наташина улыбка сменилась гримасой досады, желания быть где-то не здесь, – в воскресенье ещё. Ты не знал, да? Она тебе не сказала…
– Ну обалдеть, вы даёте, ребята, – Света покачала головой.
– Куда? – я пытался звучать безмятежно.
– В Забайкалье, кажется. Или в Заполярье. Отца перевели куда-то срочно. Мать на прошлой неделе документы за… Слав, погоди, ты чего?
– Она письмо напишет скоро.
Я обернулся.
– Спасибо, девчонки. Проехали. Всё хорошо.
Всё обстояло далеко не хорошо. Голова моя надолго стала камерой допросов или пыток. Полумрак, человек напротив, свет лампы в глаза. «Зачем Ксения так поступила? Почему не сказала, что уезжает? Какой в этом смысл?» Дознание тянулось часами. «Может, я её чем-то обидел, задел? Где и что пошло не так?» Наконец собеседник поднял измученный взгляд и ответил устало: «Да всё шло не так, идиот. В Ксении было не так абсолютно всё – от её появления до исчезновения. Именно это снесло тебе крышу: тайна, игра, наваждение случайного праздника. А где праздник, там и похмелье, как верно заметил классик. Но праздник-то был? Был. И пора отпустить нас обоих».
Ночами я блуждал по галереям снов. Меня впускали яркие, гламурные пейзажи. Расступались синеватые шары древесных крон. Дорога через луг оранжевых цветов заканчивалась домиком с верандой, иногда – беседкой, полной радужных теней. Повсюду щебетало и вибрировало лето, растворяя формы в текучей среде, и везде меня дожидалась условно одетая Ксения. Она почти утратила лицо: то выглядела как Мишель Мерсье или Милен Демонжо, то – как Симонетта, топ-модель Флоренции или Саломея, петербургская княжна. «Не обращай внимания, – шептала она, легонько дыша мне в ухо, – ты знаешь, что это я. Отныне мы навсегда будем вместе. Все твои романы, увлечения и симпатии теперь не обойдутся без меня». – «Но ведь ты уехала, – говорил я, – уехала и даже не сказала мне по-человечески…» – «Уехала? Глупый, – смеялась она, – кому ты поверил? Я здесь, с тобой, хочешь потрогать? Нет, лучше потрогаю я…» И далее – чистейшей прелести эротика, редкая гостья вне сновидений. А в книгах её вообще нет, ибо она параллельна словам. Самый чудесный момент нам, естественно, портили. Являлись друзья, родители, сон превращался в хаос. Я выползал из его трясины на берег такой же абсурдной реальности, на встречу с чем-то неведомым, которое больше меня и сильней.
Через пару недель в коридоре школы меня окликнула Света. Одна.
– Я от Ксюхи письмо получила, там есть о тебе. Показать?
Мы отошли к подоконнику. Света расправила сложенный вчетверо лист. Закрыла ладонями верх и низ, оставив единственную строку.
– Вот здесь.
Крупный, свободный почерк. Рука человека без комплексов.
«Если увидишь Славу С., передай, что я думаю о нём».
– И это всё? – не удержался я.
– О тебе – да.
– Дай почитать целиком.
– Нет-нет, – Света быстро убрала письмо в карман, – тебе нельзя. Там девичьи секреты.
– Да ладно… Кстати, с праздником тебя.
– С каким?
– Тк-э… с женским днём.
– А, ну да. Кстати, я на выходных свободна. Если хорошо попросишь, можем сходить куда-нибудь.
– Можем. Если попрошу.
Свете ответ не понравился.
– Заодно расскажу, зачем Ксюха тебя подцепила. Тебе ведь интересно?
– Нет, – твёрдо соврал я, – не интересно.
… передай, что я думаю о нём…
Она, сука, думает. Кое-как нашла десяток слов. В письме кому-то. Вскользь. Это когда я… Молчать, молчать.
… расскажу, зачем Ксюха тебя подцепила…
Действительно, зачем? Спортивный интерес? Забава? Театр одной актрисы?
… у меня с детства было такое, знаешь… странное чувство, привычка вроде игры, но сильнее. Вообразить себя кошкой, птицей, цветком. Но чаще всего – другим человеком…
И живую куклу завести для вдохновения.
Но стоп. Кажется, я отгадал этот ребус. Актриса заигралась в одну роль. И тут – внезапный фабульный ход, другая эмоция – без подготовки и скрипта. Ксения теряется, сливает эпизод, финала нет.
С кем я встречался два месяца? С кем встречалась она?
Я шёл через парк тропинкой, зажатой в толстом, рыхлом снегу. Начало марта здесь как будто отменили. Но уже голубые тени весны залегли по сугробам, и тянуло откуда-то влажным плацкартным бельём. Издалека навстречу мне двигалась фигура. Углублённый в обиду и жалость к себе, я едва зацепил её краем внимания. Человек приближался, нас разделял десяток шагов. Лицо его вдруг показалось тревожно знакомым. Через секунду я понял, кто это: Паша Былинин. Двойник. Он тоже узнал меня.
Время стало эластичным, потом остановилось.
Я листаю ветхий фотоальбом памяти. Нахожу кадры той встречи… Сходство безусловное, однако не зеркальное. Совсем другая интонация лица. Ощущение – знаешь человека, а не вспомнить. «Аляска» цвета хаки, молнии, заклёпки, шапка явно не из кролика. Сине-зелёный мохеровый шарф. В альтернативной жизни я неслабо упакован. Ну, здравствуй, Паша. Здравствуй, Слава.
В его глазах сперва мелькнуло удивление. Затем – насмешка, вызов, интерес. Мы разошлись, почти задев друг друга. В последний момент он чуть слышно хмыкнул, я чуть заметно кивнул. Или кивнул он, а хмыкнул я.
Солнце, между тем, откинуло вуаль. День обновил цвета, контрасты, звуки. Сдержанный диспут ворон углублял тишину. Снег дышал предчувствием капели. Воздух наполнялся обещаниями. Небо манило прозрачные ветви берёз. Всё это взаимно проникало, складывалось в цельную, объёмную картину. И я был её частью, даже подписью. Невесомая японская «аляска» рифмовалась с лёгким шагом и свободой плеч. Статусный шарф оттенял волевой подбородок. Взгляд, имитируя шапку, стал меховым.
Лишь один элемент выпадал из общей гармонии. Ксения отступила в тень, поблекла, растворилась. И не возвращалась тридцать лет. Все мои романы, увлечения и связи чудно обходились без неё. Я научился знакомиться трезвым, видеть плюсы открытых финалов, ценить редкий опыт измен. Я бросил искать логику в потёмках человеческой души ещё до окончания психфака МГУ. Не думаю, что образ первой девушки влиял хоть как-то на мои симпатии. Впрочем, глупо сравнивать забытое отчасти с забытым целиком. А вот двойника иногда вспоминаю. Где он? Живой ли? Похож ли сейчас на меня, или грим обстоятельств и лет изменил нас по-разному? В одном я твёрдо уверен: он не прочтёт мой рассказ. И поэтому делаю то, что хотелось многие годы. Я говорю: спасибо, Паша. И радуюсь ответной тишине, ибо спроси он «за что?», мне пришлось бы объяснять необъяснимое. Кроме того, у меня есть инсайт, что слова благодарности больше нужны говорящему, чем адресату, хотя принято думать наоборот.
Да, здорово получилось. Обычно изобразительность меня напрягает, а здесь я прям видел и ощущал что чувствовал персонаж. Споткнулся на скрипте, потом вспомнил что они бывают не только в айти. И еще на интонации лица.
Спасибо, Кот! Интересно, что за скрипт один критик меня слегка ругал, а за интонацию лица один литературовед хвалил. Скрипт это баловство, конечно. У нас здесь в универе так называли шпаргалку для выступлений на конференциях, когда докладчик не то чтобы весь текст читает по бумажке, а заглядывает в неё иногда, чтобы не забыть важные моменты доклада и вовремя переключать картинки.
Я не могу вспомнить, но где-то я слышал термин скрипт, кажется применительно к выступлениям. А в компьютерных технологиях скрипт - это просто набор действий написанный для системы, но не компьютерная программа - программа это более сложная вещь, не буду лезть в дебри, это все можно загуглить)
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.