Если ты не хочешь, чтобы тебя забыли, как только ты умрешь и сгниешь, пиши достойные книги или совершай поступки, достойные того, чтобы о них писали в книгах
Экономист Клара Безбрежная в конце каждого месяца иногда задерживалась на работе. Она не придавала этому какого-то особого значения, потому что, как говорится, дома дети не плакали, а родители жили отдельно в другой части города. Единственная неприятность от задержек состояла в том, что от остановки последнего автобуса приходилось идти домой по безлюдной дороге. Клара, в общем-то, была не из боязливых, но всё же было страшновато. В последнее время поговаривали, что в городе объявился маньяк. Его называли Актёром, потому что возле своих жертв, задушенных светловолосых девушек, он оставлял записку, где от руки печатными буквами чёрным маркером писал: "Плохо играла, детка! Не верю!"
Что там играли эти "детки" - было неведомо.
...Тридцатого сентября поздним вечером, закончив квартальный отчёт, Клара возвращалась домой. "Скорее бы уже добраться до квартиры и рухнуть под одеяло!" - эта мысль вертелась в голове Клары и хорошо гармонировала с приятной усталостью и чувством сброшенной с плеч горы.
Внезапно кто-то навалился на неё сзади, сунул ей в лицо какую-то мокрую вонючую тряпку, и Клара отключилась...
Очнулась она в незнакомом помещении, освещённом тусклой лампой, болтающейся на проводе под потолком. Клара лежала на старом диване. Ей было холодно и страшно. Неподалёку от неё на обшарпанном стуле сидел мужчина в сером свитере, тёмных непонятного цвета брюках и в черной балаклаве, скрывающей нижнюю половину лица.
- Ну что, проснулась, детка? - ласковым слащавым голосом сказал мужчина.
- Кто вы? - спросила Клара, вставая и пытаясь разглядеть незнакомца.
- Я Актёр. Слыхала обо мне? Так вот. Сразу предупреждаю: сбежать отсюда не пытайся. Все двери и окна заперты. И самое главное: у тебя есть шанс уйти отсюда живой. Но для этого нужно очень постараться. Тебя как зовут?
- К-клара, - чуть заикаясь, проговорила она.
- Ну, тогда начнём, Клара! Так. Твой вид мне не нравится. Эти джинсы и рубашка - моветон какой-то. Вот, возьми платье. Думаю, оно тебе подойдёт. Там, за ширмой, переоденься.
Актёр достал из коробки, стоящей рядом со стулом, светло-бежевое длинное шифоновое платье. Великолепное. У Клары никогда такого не было. "Ну, хоть умру красивой", - пыталась успокоить себя Клара. Когда она вышла в платье, Актёр захлопал, изображая аплодисменты, и начал свою речь:
- Ты должна будешь рассказать какое-нибудь стихотворение, но так, чтобы я заплакал. Только в таком случае ты сможешь уйти отсюда живой и невредимой. У тебя есть три попытки.
Клара начала вспоминать любимые стихи. "Борис Рыжий. Надо, наверное, что-то из него прочитать. Да, вот это". И она начала:
Эмалированное судно,
окошко, тумбочка, кровать,
жить тяжело и неуютно,
зато уютно умирать.
Лежу и думаю: едва ли
вот этой белой простынёй
того вчера не укрывали,
кто нынче вышел в мир иной.
Сначала её голос был тихим и неуверенным. Но чем дальше, тем больше он набирал силу. Клара как заворожённая смотрела на Актёра, стараясь увидеть в его глазах хоть слезинку. Но нет. Его глаза были холодны и безразличны.
И тихо капает из крана.
И жизнь, растрёпана, как блядь,
выходит как бы из тумана
и видит: тумбочка, кровать...
И я пытаюсь приподняться,
хочу в глаза ей поглядеть.
Взглянуть в глаза и — разрыдаться
и никогда не умереть.
- Браво! - воскликнул Актёр. - Но попытка не засчитана. Давай снова. Что-то другое.
Клара вспомнила любимое Ахматовой и решила прочитать его. "Ну неужели этот чёрт такой непробиваемый?" - подумала она и начала:
Приходи на меня посмотреть.
Приходи. Я живая. Мне больно.
Этих рук никому не согреть,
Эти губы сказали: «Довольно!»
Актёр наклонил голову, обхватив её руками. "Может, что-то человеческое в нём проснулось," - промелькнула мысль, и Клара продолжала.
Каждый вечер подносят к окну
Моё кресло. Я вижу дороги.
О, тебя ли, тебя ль упрекну
За последнюю горечь тревоги!
Не боюсь на земле ничего,
В задыханьях тяжёлых бледнея.
Только ночи страшны оттого,
Что глаза твои вижу во сне я.
Клара читала так, как будто сама была этой болью, словно это она задыхалась и бледнела от страха. Актёр поднял голову, посмотрел на Клару, вздохнул.
- Итак, третья, решающая попытка. Ты хорошо читаешь, ты сможешь.
"Ну, вот и закончилась моя жизнь. Обидно. Но сдаваться рано", - решила Клара. Она вспомнила, как в детстве любила слушать бабушкины воспоминания о войне, песни, стихи. Маленькая Клара просила рассказать "Жди меня". Ей казалось, что если научиться верить и ждать, то смерти никогда не будет. Ах, если бы... И она начала читать:
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Жёлтые дожди,
Жди, когда снега метут,
Жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут,
Позабыв вчера.
Её голос был то тихим и спокойным, то громким, уверенным. И казалось, бабушка была рядом, и гладила маленькую Клару по светло-русой головке, и теперь не так страшно было умереть, но всё же обидно, конечно...
Не понять, не ждавшим им,
Как среди огня
Ожиданием своим
Ты спасла меня.
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой, -
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
Клара закончила читать. Глянула на Актёра. Тот смотрел на неё, не мигая. Его глаза блестели от слёз. Он вытер их рукавом.
- Браво, - еле слышно сказал Актёр, - у тебя получилось. А у меня не получалось! - вдруг вскричал он. - Меня мать в детстве каждый день заставляла что-то читать с выражением, и если не получалось, очень больно наказывала. Она втемяшила себе в голову, что я должен стать великим актёром. А я не хотел. Ладно. Уходи. Забирай свою одежду, платье тоже.
Он открыл дверь. Клара взяла вещи и вышла. Было темно, она шла наобум, и ей ещё долго казалось, что Актёр передумает, догонит её и задушит. Вскоре она услышала звук проезжающих машин и поняла, что где-то рядом дорога. И попасть домой будет уже не так сложно.
...На следующий день город облетела весть, что в заброшенном доме на окраине был найден повешенным маньяк Актёр. Предсмертную записку он написал тем же маркером печатными буквами: "Ты выиграла, детка! Мне больше незачем жить."
А мне текст показался неудачным - и по закручиванию интриги, и в деталях. Во-первых, сразу приходит на ум Аркадий наш Гайдар: и что ж это за страна такая, воскликнул главный буржуин, в которой каждый экономист сходу наизусть цитирует Рыжего, Ахматову и Симонова! Во-вторых, мотивация у Актера так себе. В-третьих, недокручены гайки на главном: почему декламация именно "Жди меня" проняла маньяка. Да. Мнение сугубо личное - возможно неправильное.
Всё правильно. В основном :) А "Жди меня" - это потому что из детства, от бабушки. Оно впитано в самое нутро навечно и потому прочитано сердцем. Потому что с надеждой, детской, самой сильной наверное...
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.