Тишина, о которой идёт речь, — не отсутствие звука. Это место, куда уходят слова, не сказанные вовремя. Каждый раз, когда человек в последний момент не признаётся в любви, не просит прощения, не говорит «я горжусь тобой» или «мне страшно», в мире появляется трещина — тонкая, почти невидимая, но настоящая, как трещина в штукатурке, которую замечаешь только тогда, когда через неё начинает дуть.
Сквозь такие трещины медленно утекает способность людей слышать друг друга.
В доме на окраине, том самом, мимо которого все ходят и никто не запоминает его цвет, жила женщина, которую тоже никто не замечал. Соседи знали, что там кто-то живёт, — свет иногда горел по ночам, — но описать её лицо не смог бы никто, даже те, кто здоровался с ней по утрам десять лет подряд.
Каждую ночь она выходила из дома с иглой из лунного серебра — тонкой, гнущейся, но не ломающейся — и нитками, спрядёнными из вещей, которые сами по себе звука почти не имеют: кошачьего мурлыканья, детского смеха за два квартала отсюда, шума дождя по жестяному подоконнику. Она находила трещины на ощупь, вела по ним пальцем, как ведут по шву, готовому разойтись, и зашивала — быстро, аккуратно, узелок к узелку, — чтобы наутро люди ещё могли понимать тех, кого любят, даже если те говорят неуклюже, невпопад, слишком поздно на середине фразы.
*
Трещин становилось больше год от года. Люди всё чаще переписывались вместо разговоров, прятали важное за шутками, откладывали слова «на потом», которое почему-то никогда не наступало вовремя.
В ту ночь, о которой пойдёт речь, женщина насчитала одиннадцать новых трещин за один квартал — против обычных трёх-четырёх. Нитки в её сумке заканчивались быстрее, чем она успевала их прясть заново.
Она присела у трещины возле окна пятиэтажки, где, судя по слабому гулу изнутри, кто-то не сказал сыну, что гордится им, — гул был именно такой, глухой, стыдливый, как у слов, которые застряли в горле от неумения их произносить, а не от нежелания.
Игла вошла в трещину легко, но нитки не хватило на середине шва.
Женщина села на корточки прямо на асфальте и посмотрела на пустую катушку.
— Так дальше нельзя, — сказала она вслух, просто чтобы услышать собственный голос — тоже редкая для неё роскошь.
*
— Вы что, шьёте стену? — спросил детский голос сбоку.
Женщина вздрогнула так сильно, что чуть не выронила иглу. Годами никто не заговаривал с ней первым — не потому что люди были невежливы, а потому что попросту не видели её достаточно ясно, чтобы завести разговор.
Девочка лет семи стояла на тротуаре в пижаме, босая, явно выскочившая из дома без спроса, и смотрела прямо на неё — не сквозь, не мимо, а именно на неё, с обычным детским любопытством, без страха.
— Ты меня видишь, — сказала женщина, не веря собственным словам.
— Конечно вижу. Вы шьёте стену, тётя. Она сломалась?
— Не совсем стена. — Женщина замялась, не зная, как объяснить ребёнку то, что сама объясняла себе с трудом. — Что-то вроде трещины. Из неё уходит важное.
— Что уходит?
— Умение слышать друг друга.
Девочка посмотрела на шов с уважением.
— А почему её никто, кроме вас, не видит?
— Потому что взрослые разучиваются видеть такое. А дети иногда ещё умеют, но недолго.
— А я разучусь?
Женщина не ответила сразу — вопрос оказался тяжелее, чем полагается детскому вопросу в половине третьего ночи.
— Может быть, — сказала она наконец, честно. — Но пока умеешь — иди домой, пока не заметили, что тебя нет. Некоторые вещи детям лучше видеть недолго, а не всегда.
Девочка кивнула серьёзно, как кивают, соглашаясь на что-то важное, и убежала обратно в подъезд — босиком, не оглянувшись.
Женщина смотрела ей вслед дольше, чем требовалось, и поймала себя на мысли, что впервые за много лет кто-то запомнит, что она вообще существовала, — пусть даже это будет ребёнок, который к утру, возможно, решит, что ему всё это приснилось.
*
Через два квартала она наткнулась на трещину, какой раньше не видела, — не тонкую линию, а настоящий разлом, шириной с ладонь, из которого тянуло странным, тёплым ветром, будто с другой стороны стены была не улица, а открытое поле.
Она заглянула внутрь — осторожно, одним глазом.
За разломом было место, которого не должно было существовать по эту сторону тишины: луг, поросший высокой сухой травой, а над ним — стая птиц, слишком много птиц для одного неба, и каждая, приглядевшись, оказывалась не совсем птицей — крылья были из бумаги, исписанной мелким почерком, и буквы на крыльях менялись при каждом взмахе, будто слово никак не могло решить, каким оно хочет быть произнесённым.
Женщина протиснулась в разлом целиком.
*
— Ты не должна тут быть, — сказал голос за спиной. Не птичий — человеческий, чуть охрипший, будто им давно не пользовались.
Она обернулась. Никого не было — только одна из бумажных птиц опустилась неподалёку, сложила крылья и осталась сидеть, глядя на неё чёрным, слишком осмысленным глазом.
— Кто это сказал?
— Я, — отозвалась птица, и голос действительно шёл от неё. — Точнее, то, чем я была, пока меня не сказали.
— Ты — чьё-то слово?
— Твоё, — сказала птица. — Не узнаёшь? Тебе было девятнадцать. Ты стояла на автобусной остановке с человеком, которого любила больше, чем когда-либо после, и должна была сказать три слова. Сказала про автобус, что опаздывает.
Женщина замерла.
— Это было тридцать лет назад.
— Для нас тут время идёт иначе, — сказала птица. — Мы не стареем, пока нас не произнесут или не забудут насовсем. Я всё ещё жду.
— Я не помню его лица, — сказала женщина тихо.
— А я помню, — сказала птица. — Я была рядом, когда ты его видела в последний раз. Хочешь, покажу?
— Нет, — быстро ответила женщина, и тут же устыдилась быстроты своего ответа. — Да. Не знаю.
Птица наклонила голову — жест, слишком похожий на человеческий, чтобы быть птичьим.
— Вот с этим ты и работаешь каждую ночь, — сказала она. — С людьми, которые тоже не знают.
*
Женщина села на сухую траву луга — растений не должно было тут быть, но они были, реальные, колючие, — и долго молчала, глядя на бумажную птицу.
— Сколько вас тут всего?
— Больше, чем ты зашила за всю жизнь, помноженное на всех, кто когда-либо жил, — сказала птица. — Некоторые становятся деревьями — те слова, что должны были стать опорой для кого-то, а не стали. Некоторые — просто светом, без формы, мерцающим в траве по вечерам, — это те, что были такими короткими и такими важными, что для них не нашлось даже подходящей фигуры.
— И вы просто ждёте?
— Ждём, — подтвердила птица. — Не умираем. Просто ждём, когда кто-то наконец нас скажет — хоть кому-то, хоть не тому, кому предназначались изначально, — или пока о нас не забудут насовсем, и тогда мы просто гаснем.
Женщина посмотрела на свою катушку — пустую, бесполезную теперь.
— Я всю жизнь зашиваю трещины, через которые вы утекаете. Но, получается, я никогда не спрашивала, что происходит с вами по эту сторону.
— Не спрашивала, — согласилась птица беззлобно. — Вы, штопальщицы, обычно смотрите только на дыру, а не на то, что за ней.
*
— Скажи мне, — попросила женщина. — То слово, которое я не сказала. Скажи его мне сама, раз уж я тут.
Птица долго молчала, глядя на неё чёрным глазом.
— Не могу, — сказала она наконец. — Не потому что не хочу. Просто это работает не так. Я — не эхо, которое можно включить. Я — то, что должно было прозвучать от тебя, твоим голосом, в ту минуту. Сказать это сейчас, чужими устами, тридцать лет спустя, — уже не то же самое слово. Это будет просто похожая фраза. Утешительная, может быть. Но не она.
— Тогда зачем ты вообще здесь? Зачем ждёшь, если тебя нельзя произнести правильно?
— Потому что иногда, — сказала птица, — люди учатся говорить следующее слово вовремя, глядя на то, как долго ждало предыдущее. Я не могу стать тем, чем должна была стать тридцать лет назад. Но я могу быть причиной, по которой ты завтра не отложишь что-то ещё.
*
Женщина долго сидела на лугу, а бумажные птицы кружили над ней, и среди их шелеста ей всё чаще слышались обрывки — не только своё старое слово, но и чужие, тысячи, миллионы, каждое ждущее своего часа или своего забвения.
— Мне нужно возвращаться, — сказала она наконец. — Трещин слишком много. Ниток не хватает.
— Может, дело не в нитках, — сказала птица.
— А в чём?
— Ты зашиваешь трещины уже — сколько? — а люди по-прежнему не учатся говорить вовремя. Что если чинить дальше бессмысленно, если никто не видит, что чинить приходится именно из-за того, что они молчат?
— Если я перестану, всё расползётся. Люди совсем перестанут слышать друг друга.
— Может быть, — согласилась птица. — А может, впервые за долгое время им придётся заметить трещину самим, до того как она станет непоправимой. Тебя ведь тоже никто не замечает, штопальщица. Ты знаешь, каково это — быть тем, кого не видят, пока не станет слишком поздно?
Женщина подумала о девочке в пижаме, о том единственном разе за много лет, когда её действительно увидели, — и о том, как быстро это, наверное, забудется даже той, кто увидел.
— Знаю, — сказала она тихо.
— Тогда ты понимаешь и людей по ту сторону трещин лучше, чем думаешь, — сказала птица. — Они тоже боятся, что их не заметят, если заговорят первыми. Молчание иногда не от бесчувствия. От того же страха, что и у тебя.
Женщина ничего не ответила на это, потому что ответ был очевиден и без слов.
*
Она вернулась через тот же разлом, вынесла с собой пригоршню света — не бумажную птицу, не своё старое слово, а просто немного мерцания с той стороны, зачерпнутого из травы, как воду зачерпывают ладонью. Она не знала точно, зачем взяла именно это, а не что-то более полезное.
Разлом за спиной она зашивать не стала. В первый раз за столько лет работы она оставила трещину как есть — не потому что не могла её зашить, а потому что вдруг усомнилась, стоит ли.
*
Утром — хотя утро её обычно не касалось, она всегда спала днём, отгородившись от солнца плотными шторами, — женщина не спала. Она сидела у окна, глядя на улицу, где люди шли на работу, как обычно, ничем не выделяясь среди самих себя вчерашних.
Она встала, накинула плащ и вышла на улицу — не ночью, средь бела дня, что делала едва ли раз в десять лет, — и дошла до того самого разлома возле пятиэтажки.
Его не было.
Не залатанного её иглой шва — просто ровной, целой стены, будто трещины там никогда и не бывало, будто кто-то, кому она даже не назвала своего имени, закрыл её сам, изнутри, одним произнесённым вовремя словом.
Женщина долго стояла перед этой стеной, не зная, радоваться ей или тревожиться. В сумке у неё оставалось ещё немного ниток — на пару вечеров работы, не больше, — а трещин по всему городу было явно больше, чем она успела бы зашить одна, даже с полной катушкой.
Она подумала о бумажной птице, о лугу, о собственном слове, так и не сказанном тридцать лет назад, и о том, что где-то там, за разломом, оно всё ещё ждёт — может быть, дольше, чем ей самой осталось жить, а может, ровно до того дня, когда кто-то другой наконец заметит трещину раньше, чем она успеет расшириться.
Она не знала, что будет делать вечером — выйдет с иглой, как выходила всегда, или впервые останется дома и посмотрит, много ли трещин затянется само. Где-то в кармане плаща у неё лежала пригоршня света, зачерпнутая с того луга, и она подумала, что, может быть, для начала стоит просто показать её кому-нибудь — той девочке в пижаме, например, если та ещё не разучилась видеть невидимое.
Приснился раз, бог весть с какой причины,
Советнику Попову странный сон:
Поздравить он министра в именины
В приемный зал вошел без панталон;
Но, впрочем, не забыто ни единой
Регалии; отлично выбрит он;
Темляк на шпаге; всё по циркуляру —
Лишь панталон забыл надеть он пару.
2
И надо же случиться на беду,
Что он тогда лишь свой заметил иромах,
Как уж вошел. «Ну, — думает, — уйду!»
Не тут-то было! Уж давно в хоромах.
Народу тьма; стоит он на виду,
В почетном месте; множество знакомых
Его увидеть могут на пути —
«Нет, — он решил, — нет, мне нельзя уйти!
3
А вот я лучше что-нибудь придвину
И скрою тем досадный мой изъян;
Пусть верхнюю лишь видят половину,
За нижнюю ж ответит мне Иван!»
И вот бочком прокрался он к камину
И спрятался по пояс за экран.
«Эх, — думает, — недурно ведь, канальство!
Теперь пусть входит высшее начальство!»
4
Меж тем тесней всё становился круг
Особ чиновных, чающих карьеры;
Невнятный в аале раздавался звук;
И все принять свои старались меры,
Чтоб сразу быть замеченными. Вдруг
В себя втянули животы курьеры,
И экзекутор рысью через зал,
Придерживая шпагу, пробежал.
5
Вошел министр. Он видный был мужчина,
Изящных форм, с приветливым лицом,
Одет в визитку: своего, мол, чина
Не ставлю я пред публикой ребром.
Внушается гражданством дисциплина,
А не мундиром, шитым серебром,
Всё зло у нас от глупых форм избытка,
Я ж века сын — так вот на мне визитка!
6
Не ускользнул сей либеральный взгляд
И в самом сне от зоркости Попова.
Хватается, кто тонет, говорят,
За паутинку и за куст терновый.
«А что, — подумал он, — коль мой наряд
Понравится? Ведь есть же, право слово,
Свободное, простое что-то в нем!
Кто знает! Что ж! Быть может! Подождем!»
7
Министр меж тем стан изгибал приятно:
«Всех, господа, всех вас благодарю!
Прошу и впредь служить так аккуратно
Отечеству, престолу, алтарю!
Ведь мысль моя, надеюсь, вам понятна?
Я в переносном смысле говорю:
Мой идеал полнейшая свобода —
Мне цель народ — и я слуга народа!
8
Прошло у нас то время, господа, —
Могу сказать; печальное то время, —
Когда наградой пота и труда
Был произвол. Его мы свергли бремя.
Народ воскрес — но не вполне — да, да!
Ему вступить должны помочь мы в стремя,
В известном смысле сгладить все следы
И, так сказать, вручить ему бразды.
9
Искать себе не будем идеала,
Ни основных общественных начал
В Америке. Америка отстала:
В ней собственность царит и капитал.
Британия строй жизни запятнала
Законностью. А я уж доказал:
Законность есть народное стесненье,
Гнуснейшее меж всеми преступленье!
10
Нет, господа! России предстоит,
Соединив прошедшее с грядущим,
Создать, коль смею выразиться, вид,
Который называется присущим
Всем временам; и, став на свой гранит,
Имущим, так сказать, и неимущим
Открыть родник взаимного труда.
Надеюсь, вам понятно, господа?»
11
Раадался в зале шепот одобренья,
Министр поклоном легким отвечал,
И тут же, с видом, полным снисхожденья,
Он обходить обширный начал зал:
«Как вам? Что вы? Здорова ли Евгенья
Семеновна? Давно не заезжал
Я к вам, любезный Сидор Тимофеич!
Ах, здравствуйте, Ельпидифор Сергеич!»
12
Стоял в углу, плюгав и одинок,
Какой-то там коллежский регистратор.
Он и к тому, и тем не пренебрег:
Взял под руку его: «Ах, Антипатор
Васильевич! Что, как ваш кобелек?
Здоров ли он? Вы ездите в театор?
Что вы сказали? Всё болит живот?
Aх, как мне жаль! Но ничего, пройдет!»
13
Переходя налево и направо,
Свои министр так перлы расточал;
Иному он подмигивал лукаво,
На консоме другого приглашал
И ласково смотрел и величаво.
Вдруг на Попова взор его упал,
Который, скрыт экраном лишь по пояс,
Исхода ждал, немного беспокоясь.
14
«Ба! Что я вижу! Тит Евсеич здесь!
Так, так и есть! Его мы точность знаем!
Но отчего ж он виден мне не весь?
И заслонен каким-то попугаем?
Престранная выходит это смесь!
Я любопытством очень подстрекаем
Увидеть ваши ноги... Да, да, да!
Я вас прошу, пожалуйте сюда!»
15
Колеблясь меж надежды и сомненья:
Как на его посмотрят туалет, —
Попов наружу вылез. В изумленье
Министр приставил к глазу свой дорнет.
«Что это? Правда или наважденье?
Никак, на вас штанов, любезный, нет?» —
И на чертах изящно-благородных
Гнев выразил ревнитель прав народных.
16
«Что это значит? Где вы рождены?
В Шотландии? Как вам пришла охота
Там, за экраном снять с себя штаны?
Вы начитались, верно, Вальтер Скотта?
Иль классицизмом вы заражены?
И римского хотите патриота
Изобразить? Иль, боже упаси,
Собой бюджет представить на Руси?»
17
И был министр еще во гневе краше,
Чем в милости. Чреватый от громов
Взор заблестел. Он продолжал: «Вы наше
Доверье обманули. Много слов
Я тратить не люблю». — «Ва-ва-ва-ваше
Превосходительство! — шептал Попов. —
Я не сымал... Свидетели курьеры,
Я прямо так приехал из квартеры!»
18
«Вы, милостивый, смели, государь,
Приехать так? Ко мне? На поздравленье?
В день ангела? Безнравственная тварь!
Теперь твое я вижу направленье!
Вон с глаз моих! Иль нету — секретарь!
Пишите к прокурору отношенье:
Советник Тит Евсеев сын Попов
Все ниспровергнуть власти был готов.
19
Но, строгому благодаря надзору
Такого-то министра — имярек —
Отечество спаслось от заговору
И нравственность не сгинула навек.
Под стражей ныне шлется к прокурору
Для следствия сей вредный человек,
Дерзнувший снять публично панталоны.
Да поразят преступника законы!
20
Иль нет, постойте! Коль отдать под суд,
По делу выйти может послабленье,
Присяжные-бесштанники спасут
И оправдают корень возмущенья;
Здесь слишком громко нравы вопиют —
Пишите прямо в Третье отделенье:
Советник Тит Евсеев сын Попов
Все ниспровергнуть власти был готов.
21
Он поступил законам так противно,
На общество так явно поднял меч,
Что пользу можно б административно
Из неглиже из самого извлечь.
Я жертвую агентам по две гривны,
Чтобы его — но скрашиваю речь, —
Чтоб мысли там внушить ему иные.
Затем ура! Да здравствует Россия!»
22
Министр кивнул мизинцем. Сторожа
Внезапно взяли под руки Попова.
Стыдливостью его не дорожа,
Они его от Невского, Садовой,
Средь смеха, крика, чуть не мятежа,
К Цепному мосту привели, где новый
Стоит, на вид весьма красивый, дом,
Своим известный праведным судом.
23
Чиновник по особым порученьям,
Который их до места проводил,
С заботливым Попова попеченьем
Сдал на руки дежурному. То был
Во фраке муж, с лицом, пылавшим рвеньем,
Со львиной физьономией, носил
Мальтийский крест и множество медалей,
И в душу взор его влезал всё далей.
24
В каком полку он некогда служил,
В каких боях отличен был как воин,
За что свой крест мальтийский получил
И где своих медалей удостоен —
Неведомо. Ехидно попросил
Попова он, чтобы тот был спокоен,
С улыбкой указал ему на стул
И в комнату соседнюю скользнул.
25
Один оставшись в небольшой гостиной,
Попов стал думать о своей судьбе:
«А казус вышел, кажется, причинный!
Кто б это мог вообразить себе?
Попался я в огонь, как сноп овинный!
Ведь искони того еще не бе,
Чтобы меня кто в этом виде встретил,
И как швейцар проклятый не заметил!»
26
Но дверь отверзлась, и явился в ней
С лицом почтенным, грустию покрытым,
Лазоревый полковник. Из очей
Катились слезы по его ланитам.
Обильно их струящийся ручей
Он утирал платком, узором шитым,
И про себя шептал: «Так! Это он!
Таким он был едва лишь из пелён!
27
О юноша! — он продолжал, вздыхая
(Попову было с лишком сорок лет), —
Моя душа для вашей не чужая!
Я в те года, когда мы ездим в свет,
Знал вашу мать. Она была святая!
Таких, увы! теперь уж боле нет!
Когда б она досель была к вам близко,
Вы б не упали нравственно так низко!
28
Но, юный друг, для набожных сердец
К отверженным не может быть презренья,
И я хочу вам быть второй отец,
Хочу вам дать для жизни наставленье.
Заблудших так приводим мы овец
Со дна трущоб на чистый путь спасенья.
Откройтесь мне, равно как на духу:
Что привело вас к этому греху?
29
Конечно, вы пришли к нему не сами,
Характер ваш невинен, чист и прям!
Я помню, как дитёй за мотыльками
Порхали вы средь кашки по лугам!
Нет, юный друг, вы ложными друзьями
Завлечены! Откройте же их нам!
Кто вольнодумцы? Всех их назовите
И собственную участь облегчите!
30
Что слышу я? Ни слова? Иль пустить
Уже успело корни в вас упорство?
Тогда должны мы будем приступить
Ко строгости, увы! и непокорство,
Сколь нам ни больно, в вас искоренить!
О юноша! Как сердце ваше черство!
В последний раз: хотите ли всю рать
Завлекших вас сообщников назвать?»
31
К нему Попов достойно и наивно:
«Я, господин полковник, я бы вам
Их рад назвать, но мне, ей-богу, дивно...
Возможно ли сообщничество там,
Где преступленье чисто негативно?
Ведь панталон-то не надел я сам!
И чем бы там меня вы ни пугали —
Другие мне, клянусь, не помогали!»
32
«Не мудрствуйте, надменный санкюлот!
Свою вину не умножайте ложью!
Сообщников и гнусный ваш комплот
Повергните к отечества подножью!
Когда б вы знали, что теперь вас ждет,
Вас проняло бы ужасом и дрожью!
Но дружбу вы чтоб ведали мою,
Одуматься я время вам даю!
33
Здесь, на столе, смотрите, вам готово
Достаточно бумаги и чернил:
Пишите же — не то, даю вам слово:
Чрез полчаса вас изо всех мы сил...«»
Тут ужас вдруг такой объял Попова,
Что страшную он подлость совершил:
Пошел строчить (как люди в страхе гадки!)
Имен невинных многие десятки!
34
Явились тут на нескольких листах:
Какой-то Шмидт, два брата Шулаковы,
Зерцалов, Палкин, Савич, Розенбах,
Потанчиков, Гудям-Бодай-Корова,
Делаверганж, Шульгин, Страженко, Драх,
Грай-Жеребец, Бабиов, Ильин, Багровый,
Мадам Гриневич, Глазов, Рыбин, Штих,
Бурдюк-Лишай — и множество других.
35
Попов строчил сплеча и без оглядки,
Попались в список лучшие друзья;
Я повторю: как люди в страхе гадки —
Начнут как бог, а кончат как свинья!
Строчил Попов, строчил во все лопатки,
Такая вышла вскоре ектенья,
Что, прочитав, и сам он ужаснулся,
Вскричал: «Фуй! Фуй!» задрыгал —
и проснулся.
36
Небесный свод сиял так юн я нов,
Весенний день глядел в окно так весел,
Висела пара форменных штанов
С мундиром купно через спинку кресел;
И в радости уверился Попов,
Что их Иван там с вечера повесил, —
Одним скачком покинул он кровать
И начал их в восторге надевать.
37
«То был лишь сон! О, счастие! О, радость!
Моя душа, как этот день, ясна!
Не сделал я Бодай-Корове гадость!
Не выдал я агентам Ильина!
Не наклепал на Савича! О, сладость!
Мадам Гриневич мной не предана!
Страженко цел, и братья Шулаковы
Постыдно мной не ввержены в оковы!»
38
Но ты, никак, читатель, восстаешь
На мой рассказ? Твое я слышу мненье:
Сей анекдот, пожалуй, и хорош,
Но в нем сквозит дурное направленье.
Всё выдумки, нет правды ни на грош!
Слыхал ли кто такое обвиненье,
Что, мол, такой-то — встречен без штанов,
Так уж и власти свергнуть он готов?
39
И где такие виданы министры?
Кто так из них толпе кадить бы мог?
Я допущу: успехи наши быстры,
Но где ж у нас министер-демагог?
Пусть проберут все списки и регистры,
Я пять рублей бумажных дам в залог;
Быть может, их во Франции немало,
Но на Руси их нет — и не бывало!
40
И что это, помилуйте, за дом,
Куда Попов отправлен в наказанье?
Что за допрос? Каким его судом
Стращают там? Где есть такое зданье?
Что за полковник выскочил? Во всем,
Во всем заметно полное незнанье
Своей страны обычаев и лиц,
Встречаемое только у девиц.
41
А наконец, и самое вступленье:
Ну есть ли смысл, я спрашиваю, в том,
Чтоб в день такой, когда на поздравленье
К министру все съезжаются гуртом,
С Поповым вдруг случилось помраченье
И он таким оделся бы шутом?
Забыться может галстук, орден, пряжка —
Но пара брюк — нет, это уж натяжка!
42
И мог ли он так ехать? Мог ли в зал
Войти, одет как древние герои?
И где резон, чтоб за экран он стал,
Никем не зрим? Возможно ли такое?
Ах, батюшка-читатель, что пристал?!
Я не Попов! Оставь меня в покое!
Резон ли в этом или не резон —
Я за чужой не отвечаю сон!
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.