В мире стояла голая осень, ветряная и пустая. Такая осень, в которой по Лениным расчетам можно было затеряться и погибнуть… Погибнуть безвестно, где-нибудь в бесконечных и одинаковых дворах. Чтобы никого не было вокруг, а был только ветер… Вечер, ветер и глубокая непонятная темнота, в которой бы все ее близкие ворочались в кроватях и никак не могли заснуть от предчувствия какой-то неясной, но ощутимой беды. И сидя так, Лена выдумывала свою осеннюю гибель, считая ее самой ужасной расплатой обидчикам.
Лену не пускали в клуб. Клуб этот был ничем не примечателен кроме того, что был ночным и располагался на другом конце города, куда думали добираться на машинах. Для этого звали каких-то старших знакомых с машинами, почему-то заранее знали, что знакомые эти будут пьяны и толком неизвестны, и почему-то заранее готовились, что в клуб из-за возраста не пустят. В общем, собрались как-то скоро и бесцельно и теперь ехали едва ли не на зло себе, лишь бы не отступить от задуманного. Ехали толпой. Собирались быть Шура, лучшая Ленина подруга, несколько одноклассников, кто-то из Шуриных приятелей и еще кто-то… Но, конечно, среди всей этой расплывчатой, скомканной из случайных людей компании должен был быть тот, ради которого приобретали смысл и ненужный клуб, и грозящая ссора с мамой и все прочие превратности этого предприятия.
Но, узнав о клубе, Лене оказали стойкое сопротивление. Под огнем маминых нравоучений, девочка, расстрелянная словами, хлопнула дверью и ушла к себе сидеть на подоконнике, смотреть на осень и злиться. Все было ясно и грустно. Ее не знали, не понимали. Не хотели понять… и вообще ее, как одинокий, трепещущий на ветру кленовый лист, не видели и не чувствовали со своей взрослой колокольни.
Выждав время, равное двум чашкам кофе, мама поскреблась в Ленину комнату с намерением помириться. Но Ленино возмущение как раз к этому моменту достигло края, и все, включая маму, виделось враждебным и обрекающим на страдания.
— Обижаешься? – удостоверилась мама, уже с порога заметив, как неприступно и неподвижно каменеет на подоконнике предмет, к которому она собиралась приложить свою материнскую нежность и защиту.
— Я ухожу из дома. – Сквозь зубы поставили в известность маму и для наглядной демонстрации своего намерения открыли шкаф и начали вынимать оттуда приемлемую для ухода из дома одежду.
— Мой маленький, — так с детства в минуты ласковости обращались к Лене, — ну что ты?! – И мама, застигнутая новостью врасплох, начала оправдываться вначале по поводу клуба, а потом по поводу тяжести ее родительской ноши, что привело к худшему. Разговор сильнее ранил обеих, не получился и заглох.
Лена, сама еще не верившая в происходящее и ожидавшая, что ее будут удерживать, упрашивать и окутывать своими извинениями, как мягким одеялом, заявила:
— В таком случае, можешь больше обо мне не тревожиться. Буду жить на улице, все лучше, чем тут! – И глотая слезы, она еще раз хлопнула дверью и покинула помещение.
У подъезда ее охватила ночь. Было горько, холодно и бесприютно. Звезды не висели над крышами, люди не шуршали мимо. И плакать уже не хотелось, но хотелось себя жалеть, при этом действовать или мстить, замерзая где-нибудь в этой бездонной ночи и осени.
В пятнадцать лет, уходя жить на улицу, уходят преимущественно к бабушке. Или к подругам. Потому в эту ночь Лене особенно отчетливо требовалось бабушка, но обе ее бабушки жили в других городах. К подругам идти не хотелось. Лена уже как-то уходила жить к Шуре и тогда сделала вывод, что это бывает весело только в первые дни, когда еще, захваченные романтикой твоего поступка, тебя подолгу выслушивают, и отпаивают чаем с клубничным зефиром… Но откровенные рассказы быстро приедаются, ради тебя перестают заходить за твоим любимым зефиром после школы. И тогда – все. Тобой с прямолинейностью, свойственной юности, начинают тяготиться. Нет, к Шуре идти не хотелось.
Тогда перейдя улицу и уткнувшись в серый пятиэтажный дом, Лена набрала на домофоне номер необходимой квартиры:
— Это Лена, теть Свет, — пояснила она в предназначенные для говорения дырочки.
И ей открыли.
Все те пять минут, пока Лена шла от своего дома к тетиному, она желала маме мучиться и терзаться ее неопределенной бездомной судьбой, чем мама и занималась, пока нервную тишину в квартире не взорвал тетиСветин звонок, сообщивший, что девочка в целости и невредимости пришвартовалась у тети Светы и теперь плачет на кухне, опустошает запасы липового чая и передает, что больше не переступить порога дома.
Лена, разглядывала чаинки, толпившиеся на донышке, скучала о своей кружке, о любимом сливовом чае, и размышляла, как бы завтра во время маминой работы быстренько проникнуть домой и утащить оттуда на время эти предметы.
Здесь жил Швейгольц, зарезавший свою
любовницу – из чистой показухи.
Он произнес: «Теперь она в Раю».
Тогда о нем курсировали слухи,
что сам он находился на краю
безумия. Вранье! Я восстаю.
Он был позер и даже для старухи -
мамаши – я был вхож в его семью -
не делал исключения.
Она
скитается теперь по адвокатам,
в худом пальто, в платке из полотна.
А те за дверью проклинают матом
ее акцент и что она бедна.
Несчастная, она его одна
на свете не считает виноватым.
Она бредет к троллейбусу. Со дна
сознания всплывает мальчик, ласки
стыдившийся, любивший молоко,
болевший, перечитывавший сказки...
И все, помимо этого, мелко!
Сойти б сейчас... Но ехать далеко.
Троллейбус полн. Смеющиеся маски.
Грузин кричит над ухом «Сулико».
И только смерть одна ее спасет
от горя, нищеты и остального.
Настанет май, май тыща девятьсот
сего от Р. Х., шестьдесят седьмого.
Фигура в белом «рак» произнесет.
Она ее за ангела, с высот
сошедшего, сочтет или земного.
И отлетит от пересохших сот
пчела, ее столь жалившая.
Дни
пойдут, как бы не ведая о раке.
Взирая на больничные огни,
мы как-то и не думаем о мраке.
Естественная смерть ее сродни
окажется насильственной: они -
дни – движутся. И сын ее в бараке
считает их, Господь его храни.
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.