Только бы попутку поймать... (почти правда и почти под Новый год)
Как холодно. Таких морозов сто лет не было. Еще немного – и я околею. Правильно говорила мама, что нечего тащиться в такую даль. Эх, мама, мама… Знала бы ты, что я еще и курю. Тьфу, анекдот дурацкий так некстати вспомнился. Хотя стоит закурить – может, теплее станет?
Пожалуй, надо достать одеяло и укутаться. Из трех чемоданов сооружу себе диванчик, коробкой с книгами загорожусь от проезжей части – чем не дом? А швейную машинку можно использовать, как подушку.
Хоть ноги не мерзнут в унтайках. Спасибо, мама! Это целиком твоя заслуга. Как же я артачилась, когда ты мне их насильно впихнула, не хотела брать… Пригодились. Вот от шубы я зря отказалась, а эта искусственная – одно название. Бррр! Как же холодно.
И ни одна машина не остановится. Видят же, что я не беженка, не оборванка. Даже очень симпатичная. Правда, под шапкой не видно, надо хоть лицо побольше открыть. Ну, хоть бы кто-нибудь… У всех ведь проблемы бывают. Сегодня мне не повезло, завтра не повезет вам. А вот я бы помогла. Всегда помогу.
Опять зеленый огонек, но под завязку забит салон. Им тепло. Им хорошо. Есть что-то захотелось. В желудке заурчало. Когда я ела-то последний раз?
Мама… Вот уже полтора часа вспоминаю тебя. Ты там икаешь, наверно, и даже не можешь представить себе, что творится с дочерью. Сто раз ты была права. Нет, двести, триста раз. Лучше бы я к бабушке поехала. Там и проблем с поступлением в институт не было бы – все давно схвачено, и бабуля к моему приходу всегда пирожки бы испекла или любимую картошку поджарила. Хрустящую, румяную, горячую… Я бы и от огурчиков малосольных не отказалась. Да я сейчас и водки выпить не против!
Дура! Миллион раз дура. Что я в Москве забыла? А действительно – что? Да ровным счетом ничего. А образование можно получить в любом крупном городе страны. Просто гордость и самолюбие взыграли. Захотелось самостоятельности: идти своей и только своей дорогой, самой прокладывать путь, самой преодолевать трудности.
Преодолеваю. Очердная смена квартиры. Катастрофически не везет с квартирными хозяйками: то злыдни, то мегеры попадаются. Но такого, как в этот раз – не было еще.
Надо было соглашаться на работу секретаря в студбытсовете – не «турнули» бы из общаги. Сейчас бы и крыша была над головой, и угол свой с койкой, а, может, и целая комната. Председатель совета слишком двусмысленные намеки делал. И опять моя гордость вылезла на передний план, а чувство собственного достоинство закидало этого начальствующего грузина воображаемыми помидорами. Дура, два миллиона раз дура. Могли ведь с ним договориться. Не обязательно натурой ему платить. Думаю, он и на часть моей зарплаты тоже бы согласился.
О! Что-то движется вдалеке. Надо встать да проголосовать. А впрочем… Что-то мне теплее стало. Это от воспоминаний о бабушкиных пирожках. Даже слюни потекли. Замерзли. И слюни, и слезы: я уже щёк не чувствую, а оказывается все лицо в ледяных дорожках. В сон клонит.
Мама, ты ведь предупреждала меня: не надо быть слишком доверчивой. Но как не верить человеку, если он предлагает конкретную помощь? Как я радовалась, что Надежда пригласила меня временно, пока не найду квартиру, пожить у себя – готова была на нее молиться.
Васька, сын Надежды – забавный. Хороший парень. Если не изменится характер, вырастет настоящим человеком. Жизнь с такой мамашей многому научит. Впервые с таким феноменом столкнулась. Внешне Надя чистенькая, опрятная, одета стильно, косметика… даже не знаю, где она ее достает. А как домой к ней приехали в первый раз, я прямо с порога чуть в обморок не свалилась. Как же люди могут жить в такой грязи? На конюшне – и то чище.
На конюшне… Только бы попутку поймать. Тогда можно на ипподром поехать. Точно. Ленка, наверно, сегодня дежурит, ее тренотделение первое от проходной, смогу попасть без проблем. На конюшне всегда тепло. У Ленки в железной коробке из-под кофе есть настоящий цейлонский чай. И мы его заварим кипятком. Из самовара. Настоящего, с сапогом сверху. Я буду обжигаться, а Ленка начнет ругать меня. Она думает, что умеет материться. Смешно у нее получается, почти художественно. К чаю у подруги имеется фигурное печенье: зверушки, рыбки – я его обожаю. Оно тоже в железной банке, но плоской, это я ей подарила, когда работала на киностудии. Грешна, своровала несколько коробок из-под пленки. Специально для Ленки. Точно в такой же коробке много сахара – мы им лошадей кормили, когда я у нее оставалась ночевать. Если подружка сегодня не дежурит, попрошусь в лазарет к Женьке. А там понька на карантине третью неделю уже. Он меня сразу полюбил. Конники вообще народ хороший: добрые, отзывчивые и трогательно гостеприимные люди. На конюшне чего и кого только нет: в каждом отделении - клетушки с курами, гусями, даже индюка видела, еще поросят держат, двух коров. А уж бомжей там – видимо-невидимо. А я как раз сейчас бомж… Так что одним человеком меньше, одним больше… Уж на два-три дня меня на ипподроме приютят. Точно.
А Надька-то в окно смотрит. Вон, занавеска дрожит. Неужели не дрогнет сердце? Человек она или зверь? Впрочем, звери так никогда не поступили бы. Надька хуже зверя.
Дура я, три миллиона раз дура! Зачем было Надькину квартиру вылизывать? Прямо по Райкину: «Как вспомню, так вздрогну, как вздрогну – мороз по коже!» Сколько мы с Васяткой дерьма из этой двушки на помойку вытащили! Одно сгнившее белье под ванной чего стоило. Еле дотащили его. Меня потом на обратном пути вырвало. С тараканами я целую неделю боролась. Всю крупу перебрала. Золушке и не снилось то, что пришлось мне вынести. И за это все вот такая благодарность? Не могла подождать до утра? Обязательно было выгонять меня, на ночь глядя? Истерику закатила – артистка! Небылиц придумала! Да каких! Я отбиваю у нее жениха! Чуднее не бывает. Да не нужен мне этот Митя, он, во-первых, меня на голову ниже. А во-вторых – кретин. А я к кретинам ровно дышу. Этот Митя трех слов связать не может. Не удивлюсь, если узнаю, что у него три класса образования. Увидел мою коробку с книгами и удивляется: зачем, мол, столько, когда можно просто пойти в библиотеку и взять любую. Я и Митя! Нет! Это ж надо такое придумать! Ну, и черт с тобой! Живи со своим кретином. Ваську только жалко. Пропадет парень.
А ты, мама, права. К двадцати годам уже пора научиться разбираться в людях. Одно ты не учла. Наш родной поселок на 20000 человек ни в какое сравнение не идет с мегаполисом. Дома все друг друга знают, друг другу помогают, а здесь порой соседи по лестничной клетке не здороваются. В большом городе человек человеку не друг, а враг. И выживают только сильнейшие. А я, как мамонт, вымру, если в этом городе не найдется одна, хотя бы одна добрая душа… с автомобилем…
Здесь, на земле,
где я впадал то в истовость, то в ересь,
где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
как мышь в золе,
где хуже мыши
глодал петит родного словаря,
тебе чужого, где, благодаря
тебе, я на себя взираю свыше,
уже ни в ком
не видя места, коего глаголом
коснуться мог бы, не владея горлом,
давясь кивком
звонкоголосой падали, слюной
кропя уста взамен кастальской влаги,
кренясь Пизанской башнею к бумаге
во тьме ночной,
тебе твой дар
я возвращаю – не зарыл, не пропил;
и, если бы душа имела профиль,
ты б увидал,
что и она
всего лишь слепок с горестного дара,
что более ничем не обладала,
что вместе с ним к тебе обращена.
Не стану жечь
тебя глаголом, исповедью, просьбой,
проклятыми вопросами – той оспой,
которой речь
почти с пелен
заражена – кто знает? – не тобой ли;
надежным, то есть, образом от боли
ты удален.
Не стану ждать
твоих ответов, Ангел, поелику
столь плохо представляемому лику,
как твой, под стать,
должно быть, лишь
молчанье – столь просторное, что эха
в нем не сподобятся ни всплески смеха,
ни вопль: «Услышь!»
Вот это мне
и блазнит слух, привыкший к разнобою,
и облегчает разговор с тобою
наедине.
В Ковчег птенец,
не возвратившись, доказует то, что
вся вера есть не более, чем почта
в один конец.
Смотри ж, как, наг
и сир, жлоблюсь о Господе, и это
одно тебя избавит от ответа.
Но это – подтверждение и знак,
что в нищете
влачащий дни не устрашится кражи,
что я кладу на мысль о камуфляже.
Там, на кресте,
не возоплю: «Почто меня оставил?!»
Не превращу себя в благую весть!
Поскольку боль – не нарушенье правил:
страданье есть
способность тел,
и человек есть испытатель боли.
Но то ли свой ему неведом, то ли
ее предел.
___
Здесь, на земле,
все горы – но в значении их узком -
кончаются не пиками, но спуском
в кромешной мгле,
и, сжав уста,
стигматы завернув свои в дерюгу,
идешь на вещи по второму кругу,
сойдя с креста.
Здесь, на земле,
от нежности до умоисступленья
все формы жизни есть приспособленье.
И в том числе
взгляд в потолок
и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
в котором нас разыскивает, скажем,
один стрелок.
Как на сопле,
все виснет на крюках своих вопросов,
как вор трамвайный, бард или философ -
здесь, на земле,
из всех углов
несет, как рыбой, с одесной и с левой
слиянием с природой или с девой
и башней слов!
Дух-исцелитель!
Я из бездонных мозеровских блюд
так нахлебался варева минут
и римских литер,
что в жадный слух,
который прежде не был привередлив,
не входят щебет или шум деревьев -
я нынче глух.
О нет, не помощь
зову твою, означенная высь!
Тех нет объятий, чтоб не разошлись
как стрелки в полночь.
Не жгу свечи,
когда, разжав железные объятья,
будильники, завернутые в платья,
гремят в ночи!
И в этой башне,
в правнучке вавилонской, в башне слов,
все время недостроенной, ты кров
найти не дашь мне!
Такая тишь
там, наверху, встречает златоротца,
что, на чердак карабкаясь, летишь
на дно колодца.
Там, наверху -
услышь одно: благодарю за то, что
ты отнял все, чем на своем веку
владел я. Ибо созданное прочно,
продукт труда
есть пища вора и прообраз Рая,
верней – добыча времени: теряя
(пусть навсегда)
что-либо, ты
не смей кричать о преданной надежде:
то Времени, невидимые прежде,
в вещах черты
вдруг проступают, и теснится грудь
от старческих морщин; но этих линий -
их не разгладишь, тающих как иней,
коснись их чуть.
Благодарю...
Верней, ума последняя крупица
благодарит, что не дал прилепиться
к тем кущам, корпусам и словарю,
что ты не в масть
моим задаткам, комплексам и форам
зашел – и не предал их жалким формам
меня во власть.
___
Ты за утрату
горазд все это отомщеньем счесть,
моим приспособленьем к циферблату,
борьбой, слияньем с Временем – Бог весть!
Да полно, мне ль!
А если так – то с временем неблизким,
затем что чудится за каждым диском
в стене – туннель.
Ну что же, рой!
Рой глубже и, как вырванное с мясом,
шей сердцу страх пред грустною порой,
пред смертным часом.
Шей бездну мук,
старайся, перебарщивай в усердьи!
Но даже мысль о – как его! – бессмертьи
есть мысль об одиночестве, мой друг.
Вот эту фразу
хочу я прокричать и посмотреть
вперед – раз перспектива умереть
доступна глазу -
кто издали
откликнется? Последует ли эхо?
Иль ей и там не встретится помеха,
как на земли?
Ночная тишь...
Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
Кирпичный будоражит позвоночник
печная мышь.
И за окном
толпа деревьев в деревянной раме,
как легкие на школьной диаграмме,
объята сном.
Все откололось...
И время. И судьба. И о судьбе...
Осталась только память о себе,
негромкий голос.
Она одна.
И то – как шлак перегоревший, гравий,
за счет каких-то писем, фотографий,
зеркал, окна, -
исподтишка...
и горько, что не вспомнить основного!
Как жаль, что нету в христианстве бога -
пускай божка -
воспоминаний, с пригоршней ключей
от старых комнат – идолища с ликом
старьевщика – для коротанья слишком
глухих ночей.
Ночная тишь.
Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
Отрепья дыма роются в обломках
больничных крыш.
Любая речь
безадресна, увы, об эту пору -
чем я сумел, друг-небожитель, спору
нет, пренебречь.
Страстная. Ночь.
И вкус во рту от жизни в этом мире,
как будто наследил в чужой квартире
и вышел прочь!
И мозг под током!
И там, на тридевятом этаже
горит окно. И, кажется, уже
не помню толком,
о чем с тобой
витийствовал – верней, с одной из кукол,
пересекающих полночный купол.
Теперь отбой,
и невдомек,
зачем так много черного на белом?
Гортань исходит грифелем и мелом,
и в ней – комок
не слов, не слез,
но странной мысли о победе снега -
отбросов света, падающих с неба, -
почти вопрос.
В мозгу горчит,
и за стеною в толщину страницы
вопит младенец, и в окне больницы
старик торчит.
Апрель. Страстная. Все идет к весне.
Но мир еще во льду и в белизне.
И взгляд младенца,
еще не начинавшего шагов,
не допускает таянья снегов.
Но и не деться
от той же мысли – задом наперед -
в больнице старику в начале года:
он видит снег и знает, что умрет
до таянья его, до ледохода.
март – апрель 1970
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.