|

Грубость — остроумие дураков (Андре Моруа)
Публицистика
Все произведения Избранное - Серебро Избранное - ЗолотоК списку произведений
СОЛЖЕНИЦЫН В БРАТСКЕ | Пятнадцать лет тому назад, в 1994 году, возвращаясь в Россию из Вермонта после вынужденной эмиграции, Александр Исаевич Солженицын был полдня в Братске. Путь возвращения на Родину лауреата Нобелевской премии вышел продолжительным. Стартовал в конце мая на Дальнем Востоке, прошёл через всю Сибирь, по всей России до самой Москвы. В Братске писатель побывал 17 июня. В числе тех, кто встречал писателя, был журналист Владимир Монахов.
Это было триумфальное возвращение некогда опального писателя - диссидента, которого читающий народ России любил с такой же силой, как власти ненавидели. На станции Анзёба Солженицына встречала огромная толпа почитателей писателя, которого общество считало пророком, духовным наставником поколения 60-х. Ни митингов, ни речей на перроне скромного вокзала. Огромные букеты цветов над головами, которые протягивали писателю. Тот смущённо брал их в руки и тут же вздохнул:
--Куда же мне девать столько цветов! Рад вас видеть, братчане! Сердечно благодарю!
А в руках многих встречающих уже появились книги писателя, которые прямо на перроне просили автора подписать. И Солженицын охотно это делал, смущённо слушая слова восторга братчан. Порой останавливался и внимательно рассматривая книги, которые ему раньше даже видеть не доводилось. В числе первых, кто получил автограф знаменитого борца против советской власти, был Геннадий Лебедев - редактор газеты «Братский металлург».
Солженицыну по дороге с вокзала из окна автомобиля тогдашний заместитель мэра Людмила Рященко показала все малые и большие городские достопримечательности: http://euroupe-turizm.ru/england/. Жаль, но наш Братск писатель увидел из окна машины, которая сделала остановку только перед воротами музея под открытым небом «Ангарская деревня», который стал главной точкой его пребывания. Кстати, как мне потом сказали, он сам жаждал увидеть этот сибирский музей больше, чем промышленные достопримечательности социалистического Братска.
Александр Исаевич вместе с экскурсоводами торопко, без задержек, сразу прошёл по музейной деревенской улице, заглядывая по пути в избы. Мы шли за ним следом, прислушиваясь к вопросам писателя. Они были не праздными, всё, что рассказывали экскурсоводы, он старательно записывал в свой блокнот. Позже мы узнали, что ежедневно он вёл путевой дневник, который был опубликован впоследствии в газете «Труд». Не обошлось, конечно, без описок и смысловых ошибок, «уловленных на слух», но тогда для всех нас было важно, что Солженицын две страницы дневника посвятил Братску, который мы, несмотря ни на что, любили.
Вместе со мной сопровождал гостя знаменитый братский фотограф Альфонсас Уникаускас, поминутно делая снимки писателя в окружении сибиряков. После войны Олег Иванович (так его на русский манер звали друзья) был сослан из Прибалтики в Сибирь, пришлось хлебнуть гулаговского лиха, о чём на ходу успел поведать писателю. Тот пожал Уникаускасу руку как страдальцу по отсидке. Тут и вспомнилось, что до сих пор в Братске живёт бывший начальник «Озерлага» Сергей Кузьмич Евстигнеев (умер в 2008 году), которого он коротенько в примечаниях помянул в своей самой знаменитой книге-исследовании «Архипелаг Гулаг». Но писатель отнёсся к этому сообщению равнодушно, и лагерную тему Александр Исаевич больше не поддержал, интереса к персоне отставного полковника НКВД не проявил, а тут же переключился на истории и судьбы старинных сибирских деревень, осколки которых было собраны в музее под открытым небом в Братске.
Тут же был дан обед (потом почему-то в СМИ его стыдливо называли скромным чаепитием на берегу Ангары, что не соответствовало действительности). За столом в постоялом дворе музея Александр Исаевич всё время говорил о будущем России всё то, что потом мы читали в его очерках, интервью и статьях. Но живое слово действовало на нас завораживающе. Солженицын словно не замечал, что за столом рядом с ним сидели в основном местные чиновники из компартийного призыва, на совести которых было немало подавленных за мелкие прегрешения местных «солженицыных» нашего города. Но поскольку была дана команда из Москвы встречать хлебом и солью, то встречали – икрой и балыком. И активно поддакивали словам писателя. И я там был, а дальше по пословице.
А я все ждал удобного момента задать ему заранее заготовленный вопрос, который обсуждал с друзьями накануне: а не боится ли он повторить судьбу Горького?
И задал, когда вышли из-за стола и остались один на один с писателем. На что получил гневную и острую отповедь мыслителя. Он сначала заклеймил великого пролетарского писателя, а потом сказал, глядя прямо мне в глаза, что сам никогда не пойдёт его путём, что уже доказал всей своей жизнью. И мне как-то даже стало неловко, что я, мелкий щелкопёр из областной газетёнки, так оскорбил его своим вопросом. Тем более мы все вскоре узнали, что Солженицын отказался получать Госпремию из рук Ельцина, тем самым показав, что эту власть, хоть и избранную русским народом и вернувшую его в Россию, он не признаёт законной. Правда, для меня осталось загадкой, почему на склоне лет он принял премию из рук власти, которая вышла из недр госбезопасности и своё время присягнула Ельцину. Уж надо быть последовательным до конца. Но может быть, не всё знаю.
На память о той встрече 17 июня 1994 года у меня осталась книга пьес, которую Александр Исаевич подписал «Владимиру Васильевичу Монахову - Солженицын». Некоторые братские любители автографов просили расширить на своих томиках надпись, на что писатель резко сказал, что личные надписи впопыхах не делает. Такая надпись требует времени, её нужно обдумать, а главное иметь душевную сопричастность друг с другом. А это на ходу не делается. Меня поразило, что даже к автографу Солженицын относился с большой серьёзностью. В знак признательности я подарил писателю свою маленькую книжечку верлибров «Второе пришествие бытия», которую он быстро полистал, поблагодарил за подарок и тут же передал своему сыну. Словно и не было между нами того неудобства с журналистским вопросом. Сын активно собирал подарки, которые дарили ему братчане, и складывал в машину мэра Усть-Илимска, который нетерпеливо ждал именитого гостя, чтобы увезти писателя дальше на север.
Приезд знаменитого писателя всколыхнул сибирскую общественность. Много об этом потом говорили, активно раскупили книги, которых к тому времени было много в местных магазинах. Мы, обученные на истории КПСС, медленно, но бесповоротно меняли свои взгляды, отравленные идеями большевизма. Вот как вспоминает сейчас в своем интервью о визите Солженицына в прошлом член КПСС, первый губернатор Иркутской области, бывший генеральный директор Братскгэстроя Юрий Ножиков.
- Он ехал к нам на подъёме. Думал, что сможет помочь. Страна переживала трудный период. Его беспокоило будущее России и Сибири, мы вместе с ним это обсуждали. Обсуждали и реальное положение дел в области, он интересовался всеми изменениями. Вместе с ним я и все первые лица области побывали на месте казни адмирала Колчака. Спустили на воду венок. Это было впервые. В 94-м ещё очень многие искренне верили большевикам.
Вернувшись триумфально в Россию, обустроившись в Москве, писатель не забывал сибиряков. Фонд его имени активно помогал бывшим узникам Гулага из нашего города - высылал одежду, книги, продовольствие, которые распространялись местным отделением «Мемориала». Тогда страна и её люди нуждались в такой помощи, ведь государство под руководством Ельцина вступило в тяжёлый социальный период, когда не платили не только зарплат молодым, но и пенсий старикам. Как-то поэт Виктор Сербский, родившийся в тюрьме, похвалился мне новеньким свитером от Солженицына. Носил его с удовольствием, считая его лучшей наградой. И, конечно, книгами, которые поступили в его библиотеку. Сегодня в библиотеке Сербского есть отдельный фонд книг по истории Гулага, значительная часть из них поступила от фонда Солженицына. Несколько лет спустя книголюб и большой собиратель книжной миниатюры Евгений Полойко рассказывал мне, что в Братске когда-то жил известный библиофил Г.Раппопорт, который был в переписке с Солженицыным и стал одним из многочисленных героев «Архипелага». Е. Полойко сам видел письма и надеялся, что они сохранились в семье библиофила. Разыскать семью не удалось – уехали из Братска. И так история этих писем канула в лету. А жаль. | |
| Автор: | vvm | | Опубликовано: | 16.06.2009 13:45 | | Просмотров: | 6419 | | Рейтинг: | 10 Посмотреть | | Комментариев: | 0 | | Добавили в Избранное: | 0 |
Ваши комментарииЧтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться |
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Кобаяси Исса
Авторизация
Камертон
Перед нашим окном дом стоит невпопад, а за ним, что важнее всего, каждый вечер горит и алеет закат - я ни разу не видел его. Мне отсюда доступна небес полоса между домом и краем окна - я могу наблюдать, напрягая глаза, как синеет и гаснет она. Отраженным и косвенным миром богат, восстанавливая естество, я хотел бы, однако, увидеть закат без фантазий, как видит его полусонный шофер на изгибе шоссе или путник над тусклой рекой. Но сегодня я узкой был рад полосе, и была она синей такой, что глубокой и влажной казалась она, что вложил бы неверный персты в эту синюю щель между краем окна и помянутым домом. Черты я его, признаюсь, различал не вполне. Вечерами квадраты горят, образуя неверный узор на стене, днем - один грязно-серый квадрат. И подумать, что в нем тоже люди живут, на окно мое мельком глядят, на работу уходят, с работы идут, суп из курицы чинно едят... Отчего-то сегодня привычный уклад, на который я сам не роптал, отраженный и втиснутый в каждый квадрат, мне представился беден и мал. И мне стала ясна Ходасевича боль, отраженная в каждом стекле, как на множество дублей разбитая роль, как покойник на белом столе. И не знаю, куда увести меня мог этих мыслей нерадостных ряд, но внезапно мне в спину ударил звонок и меня тряханул, как разряд.
Мой коллега по службе, разносчик беды, недовольство свое затая, сообщил мне, что я поощрен за труды и направлен в глухие края - в малый город уездный, в тот самый, в какой я и рвался, - составить эссе, элегически стоя над тусклой рекой иль бредя по изгибу шоссе. И добавил, что сам предпочел бы расстрел, но однако же едет со мной, и чтоб я через час на вокзал подоспел с документом и щеткой зубной. Я собрал чемодан через десять минут. До вокзала идти полчаса. Свет проверил и газ, обернулся к окну - там горела и жгла полоса. Синий цвет ее был как истома и стон, как веками вертящийся вал, словно синий прозрачный на синем густом... и не сразу я взгляд оторвал.
Я оставил себе про запас пять минут и отправился бодро назад, потому что решил чертов дом обогнуть и увидеть багровый закат. Но за ним дом за домом в неправильный ряд, словно мысли в ночные часы, заслоняли не только искомый закат, но и синий разбег полосы. И тогда я спокойно пошел на вокзал, но глазами искал высоты, и в прорехах меж крыш находили глаза ярко-синих небес лоскуты. Через сорок минут мы сидели в купе. Наш попутчик мурыжил кроссворд. Он спросил, может, знаем поэта на п и французский загадочный порт. Что-то Пушкин не лезет, он тихо сказал, он сказал озабоченно так, что я вспомнил Марсель, а коллега достал колбасу и сказал: Пастернак. И кругами потом колбасу нарезал на помятом газетном листе, пропустив, как за шторами дрогнул вокзал, побежали огни в темноте. И изнанка Москвы в бледном свете дурном то мелькала, то тихо плыла - между ночью и вечером, явью и сном, как изнанка Уфы иль Орла. Околдованный ритмом железных дорог, переброшенный в детство свое, я смотрел, как в чаю умирал сахарок, как попутчики стелят белье. А когда я лежал и лениво следил, как пейзаж то нырял, то взлетал, белый-белый огонь мне лицо осветил, встречный свистнул и загрохотал. Мертвых фабрик скелеты, село за селом, пруд, блеснувший как будто свинцом, напрягая глаза, я ловил за стеклом, вместе с собственным бледным лицом. А потом все исчезло, и только экран осциллографа тускло горел, а на нем кто-то дальний огнями играл и украдкой в глаза мне смотрел.
Так лежал я без сна то ли час, то ли ночь, а потом то ли спал, то ли нет, от заката экспресс увозил меня прочь, прямиком на грядущий рассвет. Обессиленный долгой неясной борьбой, прикрывал я ладонью глаза, и тогда сквозь стрекочущий свет голубой ярко-синяя шла полоса. Неподвижно я мчался в слепящих лучах, духота набухала в виске, просыпался я сызнова и изучал перфорацию на потолке.
А внизу наш попутчик тихонько скулил, и болталась его голова. Он вчера с грустной гордостью нам говорил, что почти уже выбил средства, а потом машинально жевал колбасу на неблизком обратном пути, чтоб в родимое СМУ, то ли главк, то ли СУ в срок доставить вот это почти. Удивительной командировки финал я сейчас наблюдал с высоты, и в чертах его с легким смятеньем узнал своего предприятья черты. Дело в том, что я все это знал наперед, до акцентов и до запятых: как коллега, ворча, объектив наведет - вековечить красу нищеты, как запнется асфальт и начнутся грунты, как пельмени в райпо завезут, а потом, к сентябрю, пожелтеют листы, а потом их снега занесут. А потом ноздреватым, гнилым, голубым станет снег, узловатой водой, влажным воздухом, ветром апрельским больным, растворенной в эфире бедой. И мне деньги платили за то, что сюжет находил я у всех на виду, а в орнаменте самых банальных примет различал и мечту и беду. Но мне вовсе не надо за тысячи лье в наутилусе этом трястись, наблюдать с верхней полки в казенном белье сквозь окошко вселенскую слизь, потому что - опять и опять повторю - эту бедность, и прелесть, и грусть, как листы к сентябрю, как метель к ноябрю, знаю я наперед, наизусть.
Там трамваи, как в детстве, как едешь с отцом, треугольный пакет молока, в небесах - облака с человечьим лицом, с человечьим лицом облака. Опрокинутым лесом древесных корней щеголяет обрыв над рекой - назови это родиной, только не смей легкий прах потревожить ногой. И какую пластинку над ним ни крути, как ни морщись, покуда ты жив, никогда, никогда не припомнишь мотив, никогда не припомнишь мотив.
Так я думал впотьмах, а коллега мой спал - не сипел, не свистел, не храпел, а вчера-то гордился, губу поджимал, говорил - предпочел бы расстрел. И я свесился, в морду ему заглянул - он лежал, просветленный во сне, словно он понял всё, всех простил и заснул. Вид его не понравился мне. Я спустился - коллега лежал не дышал. Я на полку напротив присел, и попутчик, свернувшись, во сне заворчал, а потом захрапел, засвистел... Я сидел и глядел, и усталость - не страх! - разворачивалась в глубине, и иконопись в вечно брюзжащих чертах прояснялась вдвойне и втройне. И не мог никому я хоть чем-то помочь, сообщить, умолчать, обмануть, и не я - машинист гнал экспресс через ночь, но и он бы не смог повернуть.
Аппарат зачехленный висел на крючке, три стакана тряслись на столе, мертвый свет голубой стрекотал в потолке, отражаясь, как нужно, в стекле. Растворялась час от часу тьма за окном, проявлялись глухие края, и бесцельно сквозь них мы летели втроем: тот живой, этот мертвый и я. За окном проступал серый призрачный ад, монотонный, как топот колес, и березы с осинами мчались назад, как макеты осин и берез. Ярко-розовой долькой у края земли был холодный ландшафт озарен, и дорога вилась в светло-серой пыли, а над ней - стая черных ворон.
А потом все расплылось, и слиплись глаза, и возникла, иссиня-черна, в белых искорках звездных - небес полоса между крышей и краем окна. Я тряхнул головой, чтоб вернуть воронье и встречающий утро экспресс, но реальным осталось мерцанье ее на поверхности век и небес.
Я проспал, опоздал, но не все ли равно? - только пусть он останется жив, пусть он ест колбасу или смотрит в окно, мягкой замшею трет объектив, едет дальше один, проклиная меня, обсуждает с соседом средства, только пусть он дотянет до места и дня, только... кругом пошла голова.
Я ведь помню: попутчик, печален и горд, утверждал, что согнул их в дугу, я могу ведь по клеточке вспомнить кроссворд... нет, наверно, почти что могу. А потом... может, так и выходят они из-под опытных рук мастеров: на обратном пути через ночи и дни из глухих параллельных миров...
Cын угрюмо берет за аккордом аккорд. Мелят время стенные часы. Мастер смотрит в пространство - и видит кроссворд сквозь стакан и ломоть колбасы. Снова почерк чужой по слогам разбирать, придавая значенья словам (ироничная дочь ироничную мать приглашает к раскрытым дверям). А назавтра редактор наденет очки, все проверит по несколько раз, усмехнется и скажет: "Ну вы и ловки! Как же это выходит у вас?" Ну а мастер упрется глазами в паркет и редактору, словно врагу, на дежурный вопрос вновь ответит: "Секрет - а точнее сказать не могу".
|
|