Он давно для себя решил, что лучшая из имеющихся у него возможностей – молчание. Только молчание делало его таким – не вызывающим сомнений в исключительности. Сомкнутые слипшиеся губы и неподвижно продавливающие кого бы там ни было глаза – действующий безымянный портрет лица.
Ночами, когда стекло становилось убывающим водопадом, входил в его перламутровые разводы нагим и пытался распознать половую принадлежность, хотя делать этого не нужно было, по утрам он возвращал парадный костюм в своё тело и бабочку на шею.
После облачения в готовую одежду разрывающее желание выпить чашечку кофе и пыхнуть дымом гаванской сигары обжигало пустотелую бездну. Самое страшное было догадываться, что он не владеет собственным внутренним миром, есть кто-то невидимый, раздавливающий его своей властью.
И попытка овладеть властью над собой разбивалась в карманах модного фрака, задыхалась в бабочке на шее.
Когда он, нагой, встревоженный долгим отсутствием своего облачения, заглянул в примерочную, власть, так долго прятавшаяся под лацканом пиджака, потеряла сознание.
Он бережно сжал её в своих пластмассовых глазах. Манекен взял власть в свои руки и надел её на упавшего в обморок покупателя.
Увидев манекена в магазине, пугаюсь. Кажется, понимаю, почему. Секунду сознание воспринимает манекен, как человека, но, только, мертвого человека. Страшновато.
Но, здесь, мне кажется, речь, не просто о таком, магазином, манекене.
Здесь переживания человека настоящего, живого, вынужденного, однако, долго подчиняться чему-то, приспосабливаться, подделываться, имитировать, фигурально говоря, быть частично манекеном.
И человек этот раздваивается постепенно внутри себя, и живая часть его властвует над мёртвой и думает она (эта часть), что власть эта – власть над собой (хорошо, ведь!), и не замечает момента, когда власть эта переходит ко второй его части (к манекену).
Первые два абзаца – ещё живой человек, третий и четвертый абзацы – смешались человек и манекен, пятый и шестой – манекен взял власть.
Стихотворение в прозе. Страшное, красивое, правдивое.
Наташа, спасибо ещё раз большое.
Интересно!
Благодарю. :)
Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться
Тихо, тихо ползи, Улитка, по склону Фудзи, Вверх, до самых высот!
Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, -
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет теплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная -
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше черного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.
Это было над Камой крылатою,
сине-черною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стеклах стоит босиком.
Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.
Я родился - доселе не верится -
в лабиринте фабричных дворов
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.
Свалка памяти: разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное - это прекрасное,
что не может вместиться в душе.
Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда -
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. "Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся".
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.