У любого батяра свое разуменье ада:
Кто боится огня, кто до жути страшится льда.
А, к примеру, утёнок случился настолько гадок,
Что ему преисподней служила сама вода.
Даже мама – и та отказалась кормить сколота,
Не уверенной будучи, кто он и от кого…
Хотя помнила, впрочем, как тот белоснежный кто-то,
Поглядев на неё, доставал своё естество.
Даже самбо – не так уж и плохо, меланджен даже,
Для межрасовых браков, по сути, предела нет,
Но вот утка и лебедь, простите, куда уж гаже,
Дай-то Бог не увидеть такое в кошмарном сне.
И утёнок ползёт, кувыркается, кушать просит,
Но что куры, что гуси – все матом его честят,
Мол, проваливай, мерзость, жратва по тебе – отбросы,
А нормальная пища – для правильных, мля, утят.
Но он выживет, так как уроды всегда живучи,
И не селезень вроде, и с лебедем – не ахти,
Накачает на мусоре мышцы, куда уж круче –
Оснастится бантлайном и сразу вернётся мстить.
Безусловно, с курятника страшный начнёт он танец,
Разметает по стенам ошмётки гусей и кур,
А для уток уже подготовлен комплект утятниц,
И под ними – огонь, возникающий по свистку.
И останется мама, и будет просить пощады,
Ты же сын мой любимый, прости меня, наконец…
Но сожмёт её горло бесстрастно чумное чадо,
А затем прохрипит через силу: «Кто мой отец?»
Да ты знаешь и сам, что тебе этот жалкий лепет,
Ты же видел, как белый король улетал на юг.
Соответственно, ты понимаешь, твой папа – лебедь,
А тебе при сражении с лебедем – всё, каюк.
То ли дело стрелять от бедра в беззащитных уток,
То ли дело кромсать на ошмётки тупых гусей,
А вот лебедь во гневе, дружок мой, настолько жуток,
Что на птичьем дворе от него убегают все.
И, помимо того, он давно улетел куда-то,
Уже много недель ничего не слыхать о нём.
Перестань, утконосый, не строй из себя солдата,
Ты обычный гибрид, возвращайся в свой водоём.
И ломает уродец оружие о колено,
Отпускает мамашу и тихо уходит прочь.
Просто дура, не знавшая расовой гигиены:
Разве можно, её размочалив, беде помочь?..
Суть не в том, что восстал наш герой – и восстал кроваво,
Суть не в том, что окрасилась красным одна река.
Просто если ты, друг мой, имеешь на что-то право,
Не стесняйся за ним возвратиться с ружьём в руках.
Провинция справляет Рождество.
Дворец Наместника увит омелой,
и факелы дымятся у крыльца.
В проулках - толчея и озорство.
Веселый, праздный, грязный, очумелый
народ толпится позади дворца.
Наместник болен. Лежа на одре,
покрытый шалью, взятой в Альказаре,
где он служил, он размышляет о
жене и о своем секретаре,
внизу гостей приветствующих в зале.
Едва ли он ревнует. Для него
сейчас важней замкнуться в скорлупе
болезней, снов, отсрочки перевода
на службу в Метрополию. Зане
он знает, что для праздника толпе
совсем не обязательна свобода;
по этой же причине и жене
он позволяет изменять. О чем
он думал бы, когда б его не грызли
тоска, припадки? Если бы любил?
Невольно зябко поводя плечом,
он гонит прочь пугающие мысли.
...Веселье в зале умеряет пыл,
но все же длится. Сильно опьянев,
вожди племен стеклянными глазами
взирают в даль, лишенную врага.
Их зубы, выражавшие их гнев,
как колесо, что сжато тормозами,
застряли на улыбке, и слуга
подкладывает пищу им. Во сне
кричит купец. Звучат обрывки песен.
Жена Наместника с секретарем
выскальзывают в сад. И на стене
орел имперский, выклевавший печень
Наместника, глядит нетопырем...
И я, писатель, повидавший свет,
пересекавший на осле экватор,
смотрю в окно на спящие холмы
и думаю о сходстве наших бед:
его не хочет видеть Император,
меня - мой сын и Цинтия. И мы,
мы здесь и сгинем. Горькую судьбу
гордыня не возвысит до улики,
что отошли от образа Творца.
Все будут одинаковы в гробу.
Так будем хоть при жизни разнолики!
Зачем куда-то рваться из дворца -
отчизне мы не судьи. Меч суда
погрязнет в нашем собственном позоре:
наследники и власть в чужих руках.
Как хорошо, что не плывут суда!
Как хорошо, что замерзает море!
Как хорошо, что птицы в облаках
субтильны для столь тягостных телес!
Такого не поставишь в укоризну.
Но может быть находится как раз
к их голосам в пропорции наш вес.
Пускай летят поэтому в отчизну.
Пускай орут поэтому за нас.
Отечество... чужие господа
у Цинтии в гостях над колыбелью
склоняются, как новые волхвы.
Младенец дремлет. Теплится звезда,
как уголь под остывшею купелью.
И гости, не коснувшись головы,
нимб заменяют ореолом лжи,
а непорочное зачатье - сплетней,
фигурой умолчанья об отце...
Дворец пустеет. Гаснут этажи.
Один. Другой. И, наконец, последний.
И только два окна во всем дворце
горят: мое, где, к факелу спиной,
смотрю, как диск луны по редколесью
скользит и вижу - Цинтию, снега;
Наместника, который за стеной
всю ночь безмолвно борется с болезнью
и жжет огонь, чтоб различить врага.
Враг отступает. Жидкий свет зари,
чуть занимаясь на Востоке мира,
вползает в окна, норовя взглянуть
на то, что совершается внутри,
и, натыкаясь на остатки пира,
колеблется. Но продолжает путь.
январь 1968, Паланга
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.
Дизайн: Юлия Кривицкая
Продолжая работу с сайтом, Вы соглашаетесь с использованием cookie и политикой конфиденциальности. Файлы cookie можно отключить в настройках Вашего браузера.