...и тьмою моросящей
навеянный мотив.
Ну что ж, пора!
Давно не путешествовал мой плащ
по пьяным от безлюдья мостовым,
где время измеряется упорством
и чёткостью всплывающих видений,
а расстояния - числом "прости".
Где в лиловатой грусти фонарей
размыты догмы, звуки и желанья,
и пахнет днём творения,
и можно,
скользя по амальгаме двух стихий,
почти всерьёз гадать: кто долговечней -
остывший город, или тёплый дождь?
И, хоть гнусавит опыт, что ей-ей,
не след бы ставить против фаворита,
юннатствует сознание:
а вдруг
уступит в этот раз он и стечёт
всей массой зданий и начинкой снов
в предательски услужливые люки?
Ещё - забавно спрашивать у губ,
смакуя тоник вызревшего лета,
названья улиц, имена друзей;
приятно, в грудь вобрав побольше ночи,
всем пожелать
прозрения любви.
А встретив перепуганные фары
в химерах заплутавшего ковчега,
добавить: и везения!
И долго
шагать потом на зов теней и тайн,
угадывая вещею душой
над немотой скульптур и чёрной хляби
диакритические знаки звёзд.
Чтоб заключить, вернувшись поутру
в намоленную рифмами клетушку,
что бытие есть жажда высоты,
а красота есть форма притяженья.
И, виновато глянув на часы,
не раздеваясь провалиться
в счастье.
Я не запомнил — на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся... Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец!—
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие...
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
...Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо,—
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный!
Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!—
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
1930
При полном или частичном использовании материалов гиперссылка на «Reshetoria.ru» обязательна. По всем возникающим вопросам пишите администратору.